И какой дурак пустил слух о силе любви?!..
— А ты бы? Как решил? — Цахилганов налил себе и выпил чай крупными гулкими глотками. — На моём месте?
— Нечестный вопрос, Андрей, — опустил голову Барыбин. — Нам с тобой лучше,
— снова — уравнял — он — себя — и — Цахилганова — себя — и — её — мужа — как — имеющий — на — это — какое-то — туманное — право —
лучше, чтобы она… была здесь. Бесконечно. Даже — мучаясь. И вот мы с тобой… заставляем её тело жить насильно. Оно давно не может этого, а мы… Не знаю. Это уже давно не милосердие. А пытка.
320
Зазвонил телефон на столе. Барыбин взял трубку.
— Сейчас, — ответил он коротко. — …Там одного со сложным переломом привезли. Он уже под местной анестезией. Надо взглянуть.
— Думай сам, — повторял Барыбин на ходу. — А я… Я слишком хорошо знаю: что бы я ни сказал — ты решишь наоборот. Сказать что-то — значит, с моей стороны, на это наоборот и рассчитывать.
— И я отлично знаю: стоит мне решить — как ты непременно поступишь вопреки! Лекарства-то в твоих руках, — нервно смеялся Цахилганов, шагая следом за Барыбиным, по длинному, унылому коридору неотвязно.
— Лекарства всегда в чистых руках. А в грязных — всегда яд, — ускорял шаги Барыбин,
и со стороны было похоже, будто он норовил скрыться от Цахилганова.
— А подземные лаборатории? — не отставал Цахилганов. — Где заключённые разрабатывали невинные составы? Которые действовали как смертоносные яды при совмещении нескольких факторов? При определённой фазе электромагнитного возмущения, например? Под руководством каких людей, чистых — или не очень, они изобретались? А? Барыбин?..
— Отстань!
321
Наверно Цахилганов, бегущий трусцой, в байковом халате с обезьянками, производил сейчас странное впечатление на деловитых медичек,
торопливо уступающих дорогу ему —
кричащему в спину реаниматора:
— Нет! Вашими руками, Барыбин, всегда распоряжается — кто-то!!! Кому наплевать на вашу чистоту,
учёные идиоты…
— Ну и где они, эти лаборатории? — отмахивался Барыбин. — Они же самоликвидировались. Взлетели на воздух. Так или не так?..
— Стой! — закричал Цахилганов. — А если твои трубки не отключены? Я про Любовь? Всё равно — это может произойти с ней в любой миг?
— Да! — отворил какую-то белую дверь Барыбин. — Сроками жизни в конечном итоге распоряжаемся не мы, но… земля проходит сквозь магнитные вихри. Как они на Любу влияют, не вполне понятно… Всё вокруг, и в нас, разбалансировано сейчас. Боюсь, мы с тобой нынче оба — неадекватны…
— Ну, по тебе-то их очень хорошо видно, несоответствия психические! — остановился Цахилганов перед внезапно захлопнувшейся дверью. — Свести Любино заболеванье к моим изменам — разве не бред? Хм, потаскухи… При чём тут потаскухи?!
Они вытеснили Любовь из жизни…
Они давно вытеснили любовь из жизни…
322
Деревянный пол был влажен от недавней уборки, и в палате горел только ночник.
Цахилганов склонился над женой.
Он раздробил свою любовь, единственную любовь, на мелкие и мельчайшие любови-развлеченья…
Как тихо стало за окном. И Любовь спит, раскинув руки, прилежно повязанная кем-то заново белым платком с буквами «РО», спит — уже под двумя — сиротскими байковыми одеялами. Он мог бы сделать всю её жизнь счастливой. Не сделал. Теперь Цахилганов боится оставаться на этом свете без неё — и в ещё большей степени боится последовать за ней… Страх этот — противный, неотвязный, тёмный, удушающий страх — ад…
Он не знал, что, дробя любовь, он дробил, разбивал, рассыпал самого себя в прах…
К концу ночи ожидаются новые вспышки на Солнце.
— …Господи! Почему Ты не убьёшь меня совсем? Сразу?
— …Не надо мне вечной жизни — я прошу только вечного небытия.
— …Почему Ты оставил меня без милости своей,
себе самому
на растерзанье?
Мёртвые сперматозоиды — какая чепуха… Столь малое наказанье никак не облегчает души.
Мало этого, мало!..
323
Любовь дышала. Она не пугала его своей неподвижностью, и скулы её неровно порозовели вдруг.
— Где она? — проговорила жена. — Её нет!.. А там… Там… Ты видишь?..
Две лёгкие озабоченные складки возникли — и исчезли в углах губ, трогательно дрогнувших на мгновенье. И лицо обрело выраженье удивлённое, загадочное, почти радостное. Что же такое хорошее привиделось ей, в мире её наркотических, обезболенных видений?
Цахилганов вздохнул — от того, что ему захотелось невозможного: снова увидеть впервые маленькую тёмную её родинку под мизинцем ноги,
родинку, о которой сама она до него — не знала,
и обрадоваться этой родинке опять так же,
как радуются открытию звезды во вселенной,
и целовать тайно, украдкой, это тёмное пятнышко,
принадлежащее ему одному.
— Люба… Если бы мы умерли с тобой этой ночью вместе?.. — тихо напрашивался он на смерть, обнимая с лаской казённые одеяла,
и замер,
— и — вспомнил — как — однажды — он — уже — произносил — эти — слова — много — лет — назад —
ожидая ответа.
324
Вечер, вечер.
Скончался ещё один день их жизни.
Скончался в реанимации…
И можно, можно не длить эту муку. А попытаться исчезнуть прямо теперь. Нырнуть в обезболенное небытиё насовсем, чтобы ничего уже и никогда не решать.
Бытиё иль небытиё, вот в чём вопрос.
Ведь полно же здесь,
— именно — здесь,
таких успокоительных препаратов,
которые при передозировке
способны освободить человека от жизни.
Эти препараты — рядом, в палате. Потому что примерно такими освобождают Любовь от боли…
Этой ночью мы можем умереть вместе. Умереть, как выпить таблетку от боли.
…Слышишь, Патрикеич? Вот так я смогу решить все вопросы разом! Все вопросы, которые ваше поколенье передо мною, душевно разрушенным, поставило. А именно — сбежать из страшного, надвигающегося времени в смерть. Перелиться душой в благословенное Ничто — в «назад»,
— ад — там — ад…
Как крыса, я хотел бы сбежать из эпохи неумолимо надвигающегося лагерного капитализма — в небытиё!
В небытиё,
из лагерного капитализма…
325
— Многие… побегут… — ответил Дула Патрикеич озадачено, словно сидел здесь всё это время и слушал его мысли. — А куда деваться? Деваться будет некуда. Так что, думай, сынок, пока не поздно. Думай — ты!..
Но розовое тело барахтающейся на диване Горюновой возникло перед ним — гораздо более розовое, чем в действительности. Оно было сейчас даже ярче резиновой кожи надувных женщин —
надувных спасательных женщин…
— Она давно не появлялась. Птица, — заговорила Любовь быстро и возбуждённо. — А теперь… Должна. Я чувствую. Здесь. Она.
И пространство тут же показало на миг холодное фарфоровое лицо Ботвич с короткой чёрной чёлкой —
оно — заглянуло — в — палату — со — стороны — тёмной — степи — отливающее — мертвенным — бледным — искусственным — глянцем.
— Когда она пропадает, она высиживает птенцов… Эти её птенцы — они будут такие же? Свирепые?.. Безжалостные — или другие? — вяло спрашивала Любовь.
— Птенцы? — задумался Цахилганов, осторожно поглаживая тонкую её кожу с кровоподтёками на локтевых сгибах. — Птенцы — это кто?
— Дети…
— Чьи? — спрашивал он — уже без толка. — Чьи?..
Вечно обездоленный жирный сын Ботвич? Или его независимая Степанидка? Или… сын Мишки Барыбина — дурной, лицемерно заискивающий, Боречка — слабый наркот с…
… с — раздвоенным — подбородком?
326
Тогда у него ещё не было своего офиса, и он только завоёвывал дурнушку Ботвич, исчезающую после каждого свиданья на полгода, —
или она завоёвывала его,
— в — этом — деле — решительно — невозможно — понять — кто — кого — и — главное — зачем —
а где же тогда была Любовь?
Ах, да, в Тоцке. Она жила всё это лето у родителей, в военном городке, и хоронила потом отца — молчаливого комисованного офицера, мучившегося после ядерного наземного испытанья белокровием долгие годы… Хм, а он, Цахилганов, привёл, значит, в это самое время дурнушку Ботвич
в их с Любой дом.
И… получилось много шума и грохота среди ночи…
Сначала, помнится, они танцевали — под блюз Хэнди? Нет…
Десдюм. Вот что это было!
Потом стал скрипеть и рухнул наконец старый отцовский кожаный диван, придавив Ботвич ляжку.
— Папа.
Угрюмая тринадцатилетняя дочь с растрёпанными косами стояла на пороге в ночной пижаме, из которой давно выросла. Она смотрела на них страшными недетскими глазами.