— Цахилгановым — из — Политеха — Самохваловым — будто — бы — и — Барыбиным — из — Медицинского —
поочерёдно. Но Ксенью Петровну предстоящее исключение парней, казалось, не пугало, а даже вдохновляло странным образом.
— …Какие дети могли появиться у нас на свет в том бедламе? — говорила она гортанно, будто таборная цыганка. — Только — ублюдки. После той мешанины сословий. Послереволюцьонной.
— Как это — ублюдки? Что вы имеете в виду? — беспомощно вопрошала мать Цахилганова, кутаясь в кружевную лёгкую шаль.
— А то как раз я и имею в виду, милая! — ещё жёстче отвечала ей Ксенья Петровна Барыбина. — Знаете ли вы, благопристойная, вежливая и холёная, как я выживала — там, куда нас отправляли такие, как ваш муж?
— …Как? — послушно вымолвила Анна Николаевна.
— А вот так!
Ксенья Петровна вышла из-за стола, грозно выпрямилась, а потом согнулась,
будто решила что-то поднять у себя из-под ног, единым рывком.
— Вот! Так! — кричала она, согбенная, хлопая себя по пояснице.
Анна Николаевна взирала на неё удивлённо.
Студенты тоже не понимали ровным счётом ничего.
Бедная Ксенья Петровна! Она забыла, что в её возрасте эта поза может вызывать лишь недоуменье.
334
Но вот мать Барыбина распрямилась, вытащила новую папиросу, постучала ею по столу и дунула потом, словно в засорившуюся дудочку. Усевшись, она обхватила белоснежный стебель ярко-красными напомаженными губами. Но заговорила Ксенья Петровна, против ожидания, тоном будничным, равнодушным, пожилым:
— Когда нас везли сюда сквозь Россию, в ледяном вагоне для скота, из Москвы, я, аспирантка в летнем платьице, начала выживать с того, что напросилась… — мать Барыбина сильно затянулась. — Напросилась мыть пол в отсеке для конвоя. Мне, знаете ли, не передали тёплых вещей перед отправкой, а это был конец ноября…Они сидели, в своих сапожищах, в тёплых шинелях, мордатые беспородные хамы. И я, в домашнем штапеле, мыла грязной холодной тряпкой заплёванный ими пол, под которым стучали колёса… Красными от стужи руками. Согнувшись. И я хорошо знала, что и зачем я делала…
Чтобы выжить…
Ксенья Петровна затянулась ещё раз и долго стряхивала пепел, постукивая папиросой о хрустальный край.
— За это они мне кинули тёплую кофту с умершей. А за другое — мужской чей-то засаленный ватник и огромные валенки! — хрипло продолжала она. — …Да, я, образованная, красивая, мыла им пол каждый день! Таким завлекательным образом… Ну? Презирайте меня!.. Получала от них немного сахара, хлеба, масла. Иногда могла поделиться с больными — с теми, кто от меня не отворачивался, как от сучки… И даже потом, в лагере, кое-что из продуктов меняла на хорошенькую кофточку, на косынку — у местных, да, да!.. Мне важно было не отощать чрезмерно,
— им — всем — там — больше — нравились — округлые — и — румяные —
я старалась сохранить тело и нарядить его хоть немного… Для них. Для хамов. Для беспородных хамов… Оно кормило меня, моё тело, и спасало!.. Один, с офицерскими погонами, любил оставлять на моих боках синяки. Он похлёстывал тело медной бляхою со звездой. Но я… Я улыбалась.
Чтобы выжить.
335
…Сквозь бусы можно было разглядеть часть круглого стола и огромную хрустальную пепельницу на нём,
утыканную белоснежными, фасонно поджатыми с двух сторон, окурками
с ярко-красными отпечатками губной помады.
Выдыхаемый табачный дым качался, мягко сталкивался — и разъединял курящих матерей. Но он же, общий дым, объединял их в разговоре –
соответственно — закону — единства — и — борьбы — противоположностей — должно — быть.
Ксенья Петровна Барыбина принялась растирать острые свои локти, вздёрнув плечи:
— Есть ли ещё на свете женщины, которые бы так люто ненавидели любовь, как мы, прошедшие сквозь… это? Не знаю…
— Ну, зачем? — миролюбиво прервала её Анна Николаевна Цахилганова, мучаясь от неприятных, не нужных ей подробностей. — Ваше положенье теперь в Карагане достаточно высокое. Кому она нужна, эта ваша правда,
— да — да — с — правдой — вообще — надо — поосторожней — правдой — можно — убить — любого —
ведь есть вещи, о которых не говорят. Понимаю, вам больно, Ксенья Петровна, больно…
— Ничуть! — решительно и зло ответствовала Барыбина. — А в пятьдесят третьем я вышла из лагеря с дитятей на руках, милая вы моя. С ним, который отца своего — не знает. И не узнает никогда, к счастью… Знаете ли, добрая Анна Николаевна, кто растил там, в приюте, моего мальчика-ублюдка, прижитого от красного мордатого хама? Его пеленали няньки-урки, кормившие детей на ночь дикими дозами демидрола — чтобы те своим криком не мешали им пьянствовать, милая, с той же самой охраной. А когда демидрол кончался, они нажёвывали хлеба с водкой, сплёвывали в тряпицы и давали грудным детям «пьяные соски»… Няньки-урки пели моему пьяному младенцу,
единственному сыну моему Мишеньке,
блатные колыбельные
с матерщиной…
336
Она снова чиркнула спичкой, хотя прежняя папироса ещё дымилась в пепельнице.
— …Знаете, что говорю я своему сыну, который по наивности всё стремится съездить со мною, к моим родным, в Москву?
Всё собирается, дурачок, увидеть их…
Я, помня, что в нём половина крови моя — потомственных учёных, а половина — из… из породы наших губителей и насильников, я, милая, говорю ему: «У — тебя — нет — родных!» У таких, как мы с ним, родни на свете не бывает!
…Они, хамы, без всякой моей вины
превратили меня в зверя,
в волчицу,
спаривающуюся в неволе с псами.
И мой сын должен жить как дикий зверёныш!
Весь свой век.
…Всё это время я всматриваюсь в него со страхом:
не проявятся ли у него пёсьи повадки.
И вот этого я уже не переживу…
Погибнуть — лучше — погибнуть…
Ксенья Петровна пригнулась к столу со своей папиросой:
— Так, значит, говорите — трое? С одной девицей?.. Что ж, произошло худшее. В нём очнулся и проявился хам!
337
Студент Барыбин замер и не шевелился в сумраке кухни. Но Цахилганов и Сашка плотно подпирали его своими плечами.
— Чем тут у вас пахнет? — принюхивался Цахилганов. — Рыбой протухшей, что ли? Не пойму, откуда…
— …Помесь, помесь. Дикая мешанина сословий, — бормотала Ксенья Петровна, потирая глаза от дыма.
И стонала:
— Проклятый Караган, чёрная дыра. Мы обречены жить здесь до гробовой доски. Нам нет пути в нормальную жизнь. В любом другом месте надо скрывать прошлое, а тут… Тут все про всех всё знают. И никого ничем не удивишь. В Карагане. Благословенный Караган…
Вдруг Анна Николаевна встрепенулась:
— Но — позвольте! «Ублюдки»?.. Заявлять так — жестоко. Ваш авторитет в хирургии, Ксенья Петровна, неоспорим. Даже у нас, в терапии, считают вас… Но то, что вы говорите! Нельзя так, — беспомощно лепетала Анна Николаевна.
— А не жестоко ли было бы мне вернуться к своим близким, насовсем? — устало, дробно, безостановочно принялась смеяться Ксенья Петровна. — В свою, уцелевшую, среду? С ребёнком, прижитым от конвоира? И держать его, малого, несмышлёного, в том надменном, потомственно-аристократическом, профессорском окруженьи, где каждый — каждый! — всегда бы помнил: вот он, ублюдок, с не нашей, низковатой, беспородной линией лба! Ребёнок с широкими ступнями быдла. Вот — ха-ха-ха, мальчик новой, дикой, советской породы!
Однако Ксенья Петровна внезапно успокоилась:
— А здесь, в этой чёрной дыре, мы с ним мыкаем нашу долю вместе. С моим мальчиком-ублюдком. Сообща. Терпеливо…И не ропщем, нет! Кому-то там, в вышине, надо, чтобы это было так. Только вот зачем? Никогда не пойму…
338
Сашка решил было сдуру всё превратить в смешное,
поскорее — в смешное,
он принялся свирепо раскачивать на руках воображаемое грудное дитя, как самка орангутанга, и тыкать пальцем в замершего Барыбина,
но Цахилганов отвесил ему тихий шлепок по затылку… Анна же Николаевна то и дело затыкала уши,
умоляя слёзно:
— Тише, Ксенья Петровна. Тише. Вы ужасно громко всё время говорите. Соседи могут услышать… Мы живём в стране…
— где — стены — слышат!
— Правда страшна для тех, кто привык её приукрашивать, — хладнокровно заметила Ксенья Петровна, откидывая седую прядь с лица. — А от искажённой правды проку не бывает. Один вред,
— да — искажённая — правда — не — может — стать — основаньем — для — прямой — жизни — а — только — станет — основаньем — для — кривой —
кривизна усугубляет кривизну.