Приокраинные деревянные домики, темные, одноэтажные, двухэтажные… белые сиротские ряды новых панельных домов в голом без деревца и кустика поле. И дорога потом под мост, и легковые машины у светофоров, троллейбусы и люди, тоже будто бы вспомненные, почти знакомые. Город! Скверик за памятником Ленину, мороженое в фойе кинотеатра Пушкина, где играет оркестрик, где пела, бывало, певичка, смешно, словно специально выгибая бантиком губы над розовыми от помады зубами. «Любовь, — пела, — ах, ах, ах, любовь…» И запах черной из-под снега земли, и лавочки, теплеющие от апрельского свежего солнца и там вон, на углу улиц Спартака и Свободы, у гнутого из дутых труб заборчика… Аким. Лето, вечер, пахнущая далеким невыносимым счастьем дождевая вода по плащам, и белые тонкие его пальцы с болгарской сигаретой поперек. Было ли все? Не было ль? О мой Город. Ночные улицы, лужи с голубыми лунами фонарей. Тополиный пух юности на горячем твоем асфальте. Скажи, зачем, зачем спускалась на меня твоя печаль?
Повезло. Билет на поезд купил сразу. Через несколько часов стоял в вагонном узеньком коридорчике, и все теперь за окном уходило назад: вокзалы — белый и зелененький, мост, перрон с прогуливающейся по нему женщиной в синей железнодорожной форме, подъемные краны, заводик, разъездные будочки и трава, трава. Бурая трава на тусклых этих припутейных насыпях… Все! — думал. Кончилось и завершилось. Кончилось и завершилось. Поезд набирал ход, стукал громче, тверже, ту-ту-ту, ту-ту-тунт. Зашел в купе, улыбнулся соседкам (бабушке с внучкой, ехавшим, судя по бывалому и любопытствующему выражению на лицах, не первые уже сутки) и влез на верхнюю свою полку.
«Кончилось и завершилось, кончилось и завершилось», — отстукивал поезд.
Ле-жал…
Бабушка внизу поведывала внучке, как прошел у них в школе вечер встречи «Сорок лет после окончания». Вечер встречи. Бабушка была не старая, с двумя золотыми коронками среди белых красивых зубов, а девочка избалованно-всматривающаяся, с блестящими черными глазами. Они разговаривали, словно б все еще были в купе одни, или будто он не посторонний, только что вошедший сюда человек, а свой им, родня.
— А затем, — говорила бабушка размеренным назидательным голосом, — мы сели за парты, и каждый из нас рассказал, как он прожил свою жизнь.
Сверху видны были пальцы: худые, суставчатые, в мелких, лоснящихся, как у тополиных веточек, морщинках. Великоватое ей обручальное кольцо бабушка время от времени сдвигала с насиженного места и возвращала назад.
— А двое поженились… У него жена умерла, а у нее муж. Он, Коля-то, ее с восьмого класса любил.
И бабушка вздохнула. Быть может, она любила раньше этого Колю и сама бы смогла еще выйти за него замуж.
Да, да, прислушивался у себя на полке, так и надо, так и должно! Он любил ее с восьмого класса, и прошло сорок лет, и они поженились.
— Они же старые, — сказала внучка.
Но бабушка промолчала.
* * *
Поутру на другой день лежал при задернутом шторою окне (ее не подняли, оберегая, по-видимому, его же драгоценный богатырский сон), лежал и тихо, сладко покачивался вместе с вагоном. Да, да, думал, это она такая и идет, жизнь. И пусть, думал. Пусть идет. И слава тебе господи.
Внизу бабушка, вероятно заметив, что он не спит больше, заставляла внучку поиграть на скрипке. Девочка, ее звали Света, получалось, училась в музыкальной школе и была скрипачка.
— Ты, Света, должна, — говорила бабушка, — я обещала Галине Арнодьевне!
И тогда, приподняв над окном штору (даешь свет-т!), придвинувшись и уперев в край полки небритый подбородок, он стал наблюдать, как вытаскивает девочка Света из футляра скрипку, как настраивает маленькую ее и крутобокую, как трет она аккуратно смычок прозрачным смоляным кусочком канифоли.
И лежал на спине, уставив глаза в потолок, в мягкие бирюзовые узоры.
Звук шел упруго: неожиданно, неправдоподобно как-то вблизи. Словно опусти вниз руку — и пальцами затронешь лохматенькую теплую его гривку. И ширился, и кружил уже в груди позабытый снежный восторг, и это опять заходил он на свой знаменитый прыжок. Вираж, въезд, взлет! И нет, нет, не шлепнуться ему на сей раз. Он… он будет теперь с Катей, и будет, будет, будет у них теперь отныне жизнь.
О скри-и-ипка! О юная душа.
Осипшей, вздрагивающей ей… внимал.
Споткнувшись, она подымалась с оцарапанных коленок и несла, несла дальше в розовых детских ладошках то хрупкое и серебристо-прекрасное, что вроде и было-то всегда на белом свете, да вот запропадывало куда-то на беду. Да, да, думал, разгоняясь по ледяному решающему этому кругу, все помнят и чувствуют его в душе, а потому только понимают еще и жалеют порой друг друга. Прости меня, Катя. Прости меня, Аким. Простите, юность моя и жизнь. Я стану, я буду… я еще вернусь к себе. Играй, играй, девочка! Пусть небо за окном серенькое и низкое, пусть зябнет бурая трава на припутейных холодных полянках, когда-нибудь все равно придет весна и сухие мертвые ее травинки вновь нальются зеленью. И потом снова осень, и опять, опять сызнова весна. И так и надо, так и надо.
НФС — насосно-фильтровальная станция.
Западный ветер.
Популярная эпиграмма Эвена Паросского (Палатинская антология, 9, 75).
«Большой палец вниз» (букв.) — знак, которым публика требовала добить поверженного гладиатора.
Старшина гладиаторов, свободный человек.
Световой день в Риме делился на 12 часов.
Вергилий. «Энеида».
Кожаные ремни с металлическими включениями; их наматывали на руки кулачные бойцы.
Строка из стихов неизвестного римского поэта.
Выражение Луция Аннея Сенеки.
Вергилий. «Энеида».
Анатолий — зять Николая, женат на его дочери Свете (средней).
С. Юдин — знаменитый хирург.