– Но я уже люблю малыша. Дождаться не могу, когда же он наконец родится. Я люблю маленьких.
И от этих слов разом все вернулось, даже радость их любви с Лаури, хоть любовь эта длилась всего лишь несколько дней.
– Только я не лягу ни в какую больницу, – прибавила Клара. – Я хочу родить прямо здесь, дома.
– Там посмотрим, – сказал Ревир.
– Нет, я хочу остаться дома. Никуда я не поеду.
– Посмотрим, – повторил Ревир.
Она без памяти любила свой дом. Из прежней комнатенки она перевезла кое-какие вещи для спальни – для первой своей спальни, для первой настоящей спальни, которую она увидела в жизни. У нее теперь есть кровать, и комод из хорошего полированного дерева, и к нему приделано высокое зеркало – таких зеркал она прежде и не видала, и стенной шкаф только для ее платьев (впрочем, платьев у нее не так уж много), и подушечка на стуле, и возле кровати столик, на который Ревир кладет ручные часы, когда остается у нее. На стене напротив кровати – картинка: закат, горящий оранжевыми и красными, точно боль, красками, как попало отраженными в воде, и на фоне заката голые черные деревья. Клара сама ее выбрала, и Ревир никогда слова про нее не сказал. Стоило Кларе посидеть подольше, глядя на эту картинку, и ее одолевали странные, печальные мысли, она даже плакала и сама не знала, почему плачет. Еще ни разу в жизни она не удосужилась полюбоваться настоящим закатом; иногда по радио какой-нибудь слащавый тенор гнусаво пел о «стране той далекой, за гранью заката», и от этого тоже на глаза навертывались слезы, но все равно до того, чтоб поглядеть настоящий закат, дело не дошло. Картины и музыка затем и существуют, чтобы все прикрашивать, думала Клара, потому-то от заката на картинке прошибает слеза, а в настоящем закате нет никакого смысла. А как же иначе? Даже картинка на коробке конфет, которую принес ей Ревир, – зима и домик среди густых зеленых елок – говорит ей куда больше, чем ее настоящий дом, который она так часто видит с дороги или с лужайки. Нет, ее могли взять за душу вот такие картинки или песенки, но не тот подлинный мир, что ее окружал: просто он тут, он существует, но ничуть ее не волнует и не занимает.
За дверью ее спальни начинался коридор, он вел сперва в просторную старую кухню, уже окрашенную заново в канареечно-желтый цвет, – там вечно гуляли сквозняки, была раковина и кран, который Ревир собирался починить; дальше – гостиная с высокими сумрачными окнами, даже самое яркое солнце не могло их оживить; и наконец коридор упирался в еще одну комнату, которую так и оставили пустовать. В трех жилых комнатах были печи. Был в доме и чердак, но никто не потрудился привести его в порядок; там стояли ящики со всяким хламом: плесневело отсыревшее ветхое тряпье, хранилась серебряная канитель и хрупкие елочные украшения, наполовину перебитые, громоздилась уродливая старая мебель. Клара не раз все это пересматривала. Прежние владельцы были ей ближе всего, когда она перебирала елочные украшения, брала в руки стеклянные шарики и мохнатые, чуть колючие гирлянды «дождя», от которых на пальцах оставались серебряные пятнышки, и думала – до чего же несправедливо: старикам эти вещи были так милы, а кончилось тем, что все попало к ней, Кларе, к совсем чужому человеку. Потом она снова аккуратно укладывала все на место, будто ждала, что хозяева вернутся и потребуют свое имущество. Так она сидела одна на чердаке, при веселом свете солнца или в угрюмом сумраке пасмурного дня, и пыталась сообразить: придет нынче вечером Ревир или не придет? Иногда никак не удавалось вспомнить, обещал ли он прийти.
Однажды к дому подъехала большая облезлая машина, и Клара выбежала на крыльцо. Был уже ноябрь, ее обдало холодом, но она стояла и ждала, пока гость к ней подойдет, и лицо ее светилось предчувствием нежданной радости. Но приезжий оказался брюзгливым хилым стариком лет шестидесяти. Он сказал:
– Раз тут теперь живут, надо вывесить у ворот почтовый ящик. Почему у вас нет ящика?
Клара поглядела в ту сторону, будто проверяла – а может, ящик висит? Потом сказала:
– Я писем не жду, некому их писать.
– Все равно нужен почтовый ящик. Вывесите вы его или нет?
– Мне ни к чему.
– Как вас звать?
– Клара.
– А фамилия?
– Клара, и все. Нет у меня никакой фамилии, – угрюмо сказала она. Опустила глаза и уставилась на ноги приезжего. Конечно же, он знает, кто она такая, знает, что хозяин здесь Ревир, и все-таки сверлит ее глазами и сердито что-то бубнит. Наконец она повернулась к нему спиной, точно мужняя жена, у которой в доме полно хлопот, кинула через плечо: – А, да подите вы к черту!
В окно гостиной она видела, как он злобно, торопливо развернул свою колымагу и покатил прочь. И медленно, с каким-то тревожным ощущением силы подумалось: наверно, если пожаловаться Ревиру, он может выгнать этого противного старика с работы. Но когда Ревир в тот день пришел, она ничего ему не сказала. Слишком было стыдно – вспомнилось, какими глазами смотрел на нее этот старик, будто на самую грязную грязь, и ведь так всякий на нее посмотрит, подвернись им только случай.
А потом она стала подумывать о жене Ревира, о женщине, которая подает ему еду в те дни, когда он не садится за стол с Кларой, и снова, как тогда с почтальоном, в ней росло ощущение силы. А что, если?..
– А что говорит твоя жена, когда ты не приходишь к ужину, – очень она злится?
Ревир умел и без слов призвать ее к молчанию, но порой она предпочитала не понимать, что означает движение его руки, выражение лица. Довольно прислониться к нему, склонить голову ему на плечо, словно ее мучит какая-то тревожная мысль, и Ревир уж непременно отзовется. «Жена тут совершенно ни при чем», – ответит, как отрежет. Кларе этот ответ был не очень по вкусу, и не очень-то она ему верила. И улыбалась прямо в лицо Ревиру, будто лучше него знала что к чему. Иногда он говорил суховато:
– Можешь о ней не беспокоиться. Она очень сильная женщина.
– Как это – сильная?
– Сильный характер. Как все ее родные.
Он не любил говорить о жене, но понемногу за эти месяцы Клара кое-что из него вытянула. При этом она и вправду словно бы что-то собирала, касалась то его локтя, то плеча, выдергивала из одежды нитку или снимала волосок, мгновенье держала в пальцах, потом неспешно, деловито отбрасывала, а в мыслях было совсем другое. Должно быть, она его завораживала – лицом ли, словами, еще чем-то, бог весть, – только под конец он неизменно отвечал на все ее вопросы. Казалось, он всегда видит ее какой-то иной, не такой, как она есть.
– Она не похожа на тебя, Клара, – сказал он однажды про жену. – Она несчастная женщина.
Клара изумленно уставилась на него – неужели он думает, что она счастлива? Потом поняла: да, конечно, он так думает, откуда ему знать, как она часами сидит одна и думает о Лаури, вечно думает о Лаури, и как боится родов. Где ж ему об этом догадаться. Она просто девушка, что вышла однажды на середину размокшей дороги, нарядная, гордая, веселая, и ждала встречи с мужчиной (но вовсе не с тем, кто нагнал ее и остановил машину и предложил ее подвезти). Или та девушка, что пришла на праздник пожарных, снова нарядная, но уж чересчур веселая, чересчур беззаботная, чтобы подумать, как ей надо бы выглядеть и как люди должны бы на нее смотреть. Или та, что выбегает навстречу Ревиру на крыльцо или даже на схваченную морозом жесткую траву, так что он обнимает ее и тут же немножко бранит за неосторожность; для него жизнь Клары началась с того дня, когда она вышла на грязную дорогу после чужой свадьбы, и продолжалась по-настоящему только в те часы, когда ему удавалось освободиться и приехать ее повидать. Так чего же удивляться, если он думает, будто она счастлива? И надо оставаться счастливой: только тогда у ребенка Лаури будет фамилия.
– А почему же твоя жена несчастная? – Клара прикидывалась удивленной.
– Не знаю. У нее плохое здоровье.
– Тяжело она больна?
– Она не больна. Но и не здорова.
Клара округляет глаза, будто такие сложности ей не под силу. Она учится хитрить и прикидываться перед ним, эта игра заменяет страсть, какая была у нее к Лаури: когда приходит мужчина, надо что-то делать и что-то ему говорить, а о чем же говорить, чтоб был хоть какой-то смысл? Обо всем, что по-настоящему важно, надо молчать, Ревиру про это знать нельзя. Никогда он ничего не узнает. Даже если кто-нибудь в Тинтерне и насплетничает ему про Лаури, скажет, что до него у Клары был другой, Ревир все равно не поверит. Он всерьез воображает, будто она – его находка, будто он знает ее чуть не с самого рожденья, будто он ей чуть ли не вроде отца.
– Она не похожа на тебя, – говорит он Кларе про жену. – Ты такая красивая и никогда ни о чем не тревожишься… Ты просто ребенок.
– Я не ребенок, – говорит Клара.
– Ты всему радуешься в жизни. Ты не знаешь никаких тревог, – говорит Ревир.
Зимой он стал иногда привозить к ней своего двоюродного брата – брат был долговязый, худощавый, лет тридцати с хвостиком, но еще не женатый. Звали его Джуд. Ревир сидел спокойный, уверенный, вытянув ноги на решетку перед печью, а Джуду вечно не сиделось на месте. И Кларе все хотелось подбежать к нему и успокоить, утешить, как маленького. Худое серьезное лицо его казалось бы даже красивым, но было в нем что-то не так, какая-то неправильность его портила – может быть, уж слишком глубоко запали глаза.