Он принялся мерить шагами комнату, то и дело встряхивая головой. Слова лились, словно вода из прорвавшей трубы.
– Несколько лет я успешно скрывал свое состояние от коллег и даже от пациентов. Только от жены скрывать не получалось. Я пытался убедить ее, что она не виновата. Что я не охладел к ней, не разлюбил ее. Но я выгорел как физически, так и эмоционально, ведь мои разум и тело – одно целое. Невозможно день и ночь иметь дело с душевнобольными людьми, перегружая разум, и надеяться, что это никак не скажется на физическом состоянии. Тем более что выгорание происходит не вдруг. Поначалу весь отдаешься заботам о пациентах, чужие трагедии переживаешь как свои. А потом черствеешь душой, потому что трагедии так похожи! У всех пациентов биографии словно под копирку писаны. И в определенный момент становится на них наплевать. Думаешь: на что они все мне сдались? Разве у меня близких нету? Заботиться не о ком? Только подвох-то в том, что ты уже все эмоции на чужих людей растратил и на близких ничего не осталось. Обнаруживаешь это с ужасом и начинаешь тщательно скрывать. От тебя ждут сочувствия – и ты изображаешь сочувствие. Презираешь себя за такое лицемерие, но быстро находишь оправдание для лжи – я-де все во благо людям делаю. Однако и это ложь. Потому что люди чувствуют, каким от тебя холодом веет. Отчуждение от них не спрятать. Особенно восприимчивы шизофреники. Вот кого не проведешь. Знаешь об этом, а все-таки пытаешься провести. Возникает чувство вины и точит душу, как соляная кислота.
В глазах Роджера сверкнули слезы. Невыносимо захотелось обнять его, но я не посмела. Иначе он бы не выговорился до конца.
– Линетт первой заметила перемену. Она чуткая была, нежная, трепетная. Когда стало ясно, что я больше не могу заниматься с ней сексом, она во всем обвинила себя. Слова любви, не подтвержденные действиями, не убеждали Линетт и не удовлетворяли ее желаний.
Теперь ты видишь, Салли? Линетт не совершала самоубийства. Я ее убил. Все равно что собственными руками петлю на ее горле затянул, сам табуретку выбил у нее из-под ног. Я это сделал. Потому что я – мошенник. Полый человек, притворяющийся живым и теплым.
Я взяла его руки в свои и усадила рядом с собой на диван. Роджер не сопротивлялся.
– Хорошо, что ты мне все рассказал. Ты прав: душевнобольного невозможно обмануть. Мы, Роджер, чувствуем, когда врач изображает заботу. Но мы чувствуем и кое-что другое, а именно: когда врач пытается скрыть чувства, по его мнению, несовместимые с врачебной этикой.
Роджер попытался возразить; я закрыла ему рот ладонью.
– Послушай меня, милый. Может, ты действительно перегорел. Но это было давно. Все изменилось. Я знаю, я тебе не безразлична. А раз ты способен на чувства к одному человеку, значит, ты не полый. Ты живой и теплый. Ну-ка, посмотри мне в глаза и скажи – если, конечно, у тебя язык повернется, – что не любишь меня.
Он качнул головой.
– Ты права. Я люблю тебя.
Я погладила его по щеке.
– А если так, и если разум и тело – одно целое, значит, ты можешь проявить свое чувство ко мне и на физическом уровне.
– Салли, не надо…
Я стала целовать его нежно-нежно. Расстегнула его рубашку, коснулась губами ямки на горле. Роджер вздрагивал от моих поцелуев, разрывался между боязнью фиаско и чувством вины в случае, если все получится. Я стала медленно его раздевать, и тут он буквально набросился на меня, сорвал блузку. Тогда я отстранилась, к большому удивлению Роджера.
– Давай не будем спешить, милый. Пусть все происходит постепенно. Пока просто полежим, пообнимаемся…
Мы касались друг друга еле-еле. Мое тепло из кончиков пальцев перетекало к Роджеру, и тот же эффект имели его несмелые ласки. Он целовал мне грудь, гладил бедра. Скоро мы с ним добились эрекции.
– Салли, – шептал Роджер. – Как давно я этого не испытывал. Только нам нельзя…
– Можно. Я – настоящая, цельная. И ты тоже сейчас станешь настоящим.
И он вошел в меня, и я его приняла. Но в тот же миг возникла аура. Я сцепила ладони за головой Роджера, стиснула пальцы. Боль пульсировала в основании черепа. Каждый рывок его тела отдавался в голове, будто мой череп был ступкой, а мозг – субстанцией, которую требовалось истолочь.
Мне хотелось вопить, но я знала – вопль и даже стон спровоцируют фиаско, которое нанесет Роджеру чудовищную моральную травму. Я вопила мысленно, стискивала пальцы, боролась с головной болью, грозившей расколотить мой череп. «Нет! Оставь меня в покое! Я должна стать цельной личностью!»
Роджер любил меня, и я отвечала на его ласки, захлебываясь от боли. Когда все кончилось, он нежно меня поцеловал. Я расцепила пальцы, и тут-то боль завладела мною. В мозгу раздался знакомый визг, эхо оттолкнулось от стенок черепной коробки. И я вспомнила ту, о которой давно забыла, и больше не могла ей противостоять.
Джинкс вырвалась с диким визгом.
Волосы у нее были как змеи, а взгляд, наверно, мог обратить в камень. Джинкс бросилась на меня, подобно исчадию ада, и выбила, точно драгоценный кубок, ощущение реальности из моих рук. Мир стал оптической иллюзией. Только что я была амфорой, вместилищем любви Роджера – и вот расщепилась на два профиля, уставившихся друг на друга. Джинкс подмяла меня. Завладела ситуацией. А мне оставалось смотреть со дна черной бездны, слушать, чувствовать ее черной душой.
Джинкс взглянула на немолодого доктора, что держал ее в объятиях, и плюнула ему в лицо.
Доктор вскинул руки для защиты от плевка, и Джинкс прошлась острыми ногтями по его кисти, затем схватила доктора за волосы и давай пинать его, лягать, колотить, визжа и вращая глазами.
– Ах ты ублюдок! Старый пачкун! Выродок! Лапы свои грязные убери! Сукин сын! Я тебе глаза сейчас выцарапаю! Я тебя задушу!
Обнаженная, Джинкс рванула в кухню и вернулась с ножом для разделки мяса. Нет, во второй раз паршивец психиатр от нее не уйдет! А когда он испустит последний вздох, когда захлебнется собственной тухлой кровью, Джинкс получит полную свободу. Тело будет в ее распоряжении, и разум тоже, и вся жизнь. Она начнет кровавую миссию. Неуязвимая, она станет умертвлять направо и налево, за дело и просто так, безжалостно и быстро. Полиция ее не поймает, отвечать за содеянное придется другим. То есть другой. Сукин сын слил трех альтеров, осталась только четвертая Салли. Эту Салли и накажут, а Джинкс никому ни за что никогда не поймать.
Но прежде будут прах и кровь. Кровь Эша[33].
Эш глядел на нее из дверного проема. Штаны успел натянуть, урод. Сгреб подушку с кожаного кресла. Значит, они будут драться! Джинкс стащит кожу с Эшева трупа и приколотит эту кожу к стене, прямо над кроватью. Нет, не с трупа. С живого Эша. Джинкс хочется услышать, как он воет, вопит и хрипит. Пусть просит пощады – Джинкс будет неумолима. Эшева душонка, едва покинет его грязное тело, отправится прямиком в ад.
– Я хочу, чтоб ты мучился! – взвизгнула Джинкс. – Чтоб ты сдох в мучениях!
И размахнулась ножом. Лезвие пропороло подушку.
– Джинкс, прошу тебя, успокойся, – произнес Эш. – Давай поговорим.
– Ага, разбежалась! Ты словами убить можешь! – прохрипела Джинкс. – Ты свои словеса людям в глотки запихиваешь. Ты и жену свою задушил, ты ее на веревке из словес вздернул, а веревка на дереве познания болталась. Словоблудник! Ты слова не только изо рта изрыгаешь, а еще кое из чего! Они у тебя липкие, через них можно сифилис подцепить. Они убивают тайными смыслами и ложью. Ложью! Ложью!
– Твоя ненависть ко мне понятна, Джинкс. Только имей в виду – нож проблемы не решит. Нож – не ответ.
– Значит, нож – вопрос. Острие правды.
Джинкс кромсала и резала, полоснула ножом по груди Эша, окровянила его пальцы, и он выронил подушку. И вдруг, неожиданно, перестал пятиться и бросился на Джинкс. Она успела ранить его в плечо, ткнула дважды, и только после этого Эш вырубил ее ударом в ухо и надавил коленом на запястье, заставив выпустить нож. И впился пальцами Джинкс в горло.
– Тварь! – рычал Эш. – Сама нарвалась! Тебе не жить! Да ты и не живешь! Тебя вообще не существует! Ты – кошмар из ада!
Боли не было, только пальцы Эша давили на горло, и голова кружилась от удушья. Свет померк, лицо, склоненное над Джинкс, расплылось. Чтобы не умереть, ей придется покинуть захваченное тело. Пускай умирает Салли. Пускай Эш ее задушит, а когда она сдохнет, Джинкс будет свободна, а Эш так истерзается, что покончит с собой.
Вдруг хватка на горле ослабла, и до слуха Джинкс донеслись слова:
– Боже, что я делаю? Возвращайся во мрак!
Ничего, думала Джинкс, покидая тело Салли. Это не победа Эша. Это отсрочка. Джинкс теперь достаточно сильна, чтобы в любую секунду взять реванш, причем на такое время, на какое пожелает.
Ибо только Джинкс ведомо, что скрывает мрак…
Я очнулась в больничной палате, распятая на койке, пристегнутая ремнями за лодыжки и запястья. Воняло мочой; от вони меня затошнило. В глаза бил свет электрической лампочки, что болталась под потолком в единственном числе и без плафона. Сквозь зарешеченные окна я видела: на улице идет снег.