– Но я хотела родить, потому что это – жизнь. Хотела надеяться, жить. В том аду я хотела произвести на свет новую жизнь, живой комок тканей и волокон, крови и любви. Вы когда-нибудь нуждались в чем-то таком?
Мистер Уоллис, внимательно наблюдавший за Адой, кивнул.
– Когда-нибудь нуждались в живом существе настолько, что сразились бы со смертью? – Ада не знала, откуда берутся эти слова, разве что из любви и чувств, загнанных так глубоко внутрь, что она уже и не надеялась снова их ощутить.
– А затем? – мягко подстегнул ее мистер Уоллис.
– Томас жил. Он жил в моей душе, в моей памяти. Не проходило дня, чтобы я не увидела моего сына, не погладила пушок на его головке, не почуяла запах, что исходит только от новорожденных. Я смотрела, как он растет, я пела ему. «Прелестна, как бабочка, горда по-королевски». Я видела, как он делал свои первые шаги, слышала его первые слова. Целовала его царапины, чтобы они быстрее зажили, смазывала «ведьминым орешком» ушибы. Мой сын Томас поддерживал жизнь во мне. Я не поверю никому, кто скажет, что он умер. Он не умирал.
Она взглянула на присяжных, на каждого поочередно. На лысого мужчину в костюме, какие выдавали демобилизованным; на коренастого рыжего в твидовом пиджаке; на старшину с закрученными вверх усами и армейскими планками под серым лацканом. Она стояла с высоко поднятой головой, она держалась с достоинством. Не шлюха была перед ними, не обыкновенная проститутка. Но женщина, чья боль буравила землю у нее под ногами, женщина, которая взывала к небосводу, и никто ее не услышал. Женщина, оставшаяся в живых вопреки всему.
– А Дахау? – спросил мистер Уоллис.
– Дахау, – повторила за ним Ада. Дахау. Больше она не могла об этом молчать. Она рассказала им, какой была ее война, ее Дахау: избиения и голод, вонь, исходившая от труб, газы, сочившиеся из лагерных пор, бескрайнее, беспросветное зло, и она в этой тьме.
– Как насчет Станисласа фон Либена? Вы с ним встречались после освобождения?
– Он был в Дахау, – ответила Ада. – В городке Дахау. В конце войны.
– Что он там делал?
– Тогда я этого не знала. Лишь много позже выяснила. Он был там по делам, так мне сказали.
– Вы разговаривали с ним?
– Я заметила его. Он переходил улицу. Побежала за ним. Но он исчез в толпе. Там было много народу.
– Вы уверены, что это был он?
– Да.
– А Стэнли Ловкин? Что заставляет вас думать, что он и Станислас фон Либен – одно и то же лицо?
Ада теребила манжету на кофте, разглаживала нитку, выбивавшуюся тонкой пружинкой.
– Я узнала его, – сказала Ада. – Тот же голос, только без акцента. Правда, у Станисласа, когда он волновался, акцент пропадал, и порой он говорил как истинный лондонец. Меня и тогда это удивляло.
– Он не изменился внешне?
– Немного потолстел. Волосы поредели. Но глаза были того же цвета.
– Что-нибудь еще?
Ада переминалась с ноги на ногу. Трудно говорить такое прилюдно, особенно если вспомнить, сколько грязи вылил на нее Харрис-Джонс, но она должна доказать присяжным свою правоту.
– Да, – тихо ответила она.
– Прошу, расскажите присяжным, почему вы так уверены в том, что Стэнли Ловкин и Станислас фон Либен – одно и то же лицо?
Аде стало жарко, щеки заалели пунцовыми пятнами. Она облизала губы. Ей не хотелось произносить это слово, но мистер Уоллис сказал, что так надо. И стесняться ни к чему.
– Он был обрезан, – выдавила Ада. – Я никогда не слыхала от него о том, что он еврей. Ну, то есть, не только евреи бывают обрезанными. Но Стэнли был таким. Как и Станислас. У мужчин это не часто встречается… – Она попыталась остановиться, но слова сами соскользнули с языка: – Из тех, кого я знаю.
Старшина возмущенно пялился на нее, мужчину в дембельском костюме, которого Ада приняла за баптиста, перекосило от ярости.
Зря она это сказала, но так уж вышло. Ада глянула на присяжных:
– Я не хотела оскорбить чьи-либо чувства.
– Что-нибудь еще?
– Он говорил, что был в Намюре, когда пришли немцы, и не один, но с девушкой. Обозвал ее безмозглой шлюшкой. Это была я.
– Он вас не узнал?
– Я напоминала ему кого-то, но он не мог вспомнить, кого именно. Конечно, я изменилась. Война меняет людей. Теперь я ношу очки. И перекрасилась из шатенки в блондинку. И похудела.
– Что вы почувствовали, когда он вам это сказал?
– Он словно спустил курок, – ответила Ада. – Все эти годы в Дахау, без Томаса, моего сына, нашего сына, когда я была вычеркнута из жизни, – все вернулось. Горе, страдания. И выстрелило огнем, как из базуки.
Мистер Уоллис кивнул. Ада тяжело дышала, стискивая перила свидетельского помоста, костяшки пальцев белели на матовой коже.
– Что случилось затем? О чем вы думали?
– Он был пьян. Сильно пьян. Говорил гадости. Заявлял, что мы никогда не жили как муж и жена. Оскорблял меня.
– Как?
– Назвал потаскухой. Но только это неправда. – Ада смотрела исподлобья на старшину присяжных. – Я никогда не была проституткой. Но он меня таковой считал.
– И?
– И я подумала, что, наверное, он для того и повез меня в Париж. Чтобы зарабатывать на мне. Это похоже на правду. Джино Мессину он знал еще до войны, и в войну они тоже были заодно, но что-то там произошло, в Париже, и его планы рухнули.
– А затем?
– Я хотела сбежать, но он нашел бы меня, сам или вместе с Джино. У них повсюду шпионы, так они мне говорили. И они бы разделались со мной. И тогда я подумала: либо он, либо я. Он отключился. И я повернула газовый кран. Это был единственный способ освободиться от него и от Джино, спастись.
Вот она и опять призналась в том, что сделала. Но ведь он ее вынудил. Неужели присяжные этого не понимают?
– Разве вы не видите? Он вел меня к этому. Издевался надо мной. Он… – Ада замялась, но это нужно было сказать, – он ударил меня, скрутил. Изнасиловал. У меня в голове все смешалось, я плохо соображала.
Старшина присяжных поднял брови, мужчина в дембельском костюме поправил галстук. Судья поглядел на нее поверх очков и кивком велел мистеру Уоллису продолжать.
– Вы видели паспорт Станисласа? – спросил мистер Уоллис.
– У него не было паспорта, – ответила Ада, – британского паспорта. Были какие-то другие документы, все краденые.
Станислас и Стэнли. Одно лицо, не различить и не спутать. У Ады подогнулись колени, и она повалилась на пол, щеки залиты слезами, из носа текло. Полицейский поднял ее на ноги.
– Спасибо, мисс Воан, – поблагодарил мистер Уоллис. Он явно гордился Адой, улыбаясь ей почти с нежностью. Молодец, прочла она в его глазах. Молодец. Провокация. Медленно тлеющая провокация. Тяжкое оскорбление действием.
На следующий день Ада опять рыскала глазами по галерее для публики. Третий раз, он всегда счастливый. Но в переднем ряду сидели те же люди, что и днем, и двумя днями ранее. Мать не появлялась. И не появится. Пора прекратить ее ждать.
Настал черед мистера Харрис-Джонса допрашивать ее. Он постарается все испортить, предупредил мистер Уоллис. Такая у него работа. Ада уже рассказала, что и как с ней произошло, полностью и начистоту. Неужели этого недостаточно? Присяжные должны ей поверить. Теперь, когда они узнали правду. Убийство при смягчающих обстоятельствах. Три года. Может, четыре. Хорошее поведение.
– Дахау, – начал Харрис-Джонс. – Вы ведь не находились непосредственно в концентрационном лагере, верно, мисс Воан?
– Нет. Я работала в доме коменданта.
– И кто это был?
– Оберштурмбанфюрер Вайс. Потом на его место пришел оберштурмбанфюрер Вайтер.
– В чем заключалась ваша работа?
– Это был подневольный труд. Днем и ночью. Шитье. Стирка. Глажка.
– То есть ничего особо тяжелого?
– Вы когда-нибудь занимались домашним хозяйством? – рассердилась Ада. – Отстирывали и полоскали тяжелое льняное белье, отжимали вручную, развешивали на веревке? Гладили?
Харрис-Джонс улыбнулся насмешливо:
– Вы говорите о работе, которую в Англии выполняет любая замужняя женщина, это ее долг по отношению к мужу и семье.
– Нет, это была не такая работа. День-деньской мои руки были погружены в кипяток с бурой, а по ночам я шила и штопала. – Вряд ли мужчины в жюри присяжных ее поймут. То, о чем она говорит, немужская работа.
– Чем дольше я вас слушаю, мисс Воан, – Харрис-Джонс, по-прежнему ухмыляясь, поглядывал на жюри, – тем нормальнее представляются мне ваши обязанности.
– Я испортила себе зрение. Жила впроголодь. Почти не спала, у меня на это не было времени. И я была все время одна.
– Но по существу, вы же не голодали, мисс Воан. Вы не погибли. Вы не были в лагере. Принудительный труд, голод были уделом тех несчастных узников. Сколько их погибло в Дахау? Вы, наверное, даже и не знаете.
Бросив взгляд на присяжных, Харрис-Джонс развернулся на каблуках к Аде: