Командовать добринскими горными стрелками вместо него прислали женщину, Изольду Мавродин, или попросту Коку. Была она тощенькая, тихая и прозрачная, как стрекоза. Когда я ей был зачем-нибудь нужен, она писала пару слов на оторванных от бумажного мешка клочках; руку ее я легко узнавал: буквы «N» и «S» она всегда писала наоборот. Вот и в этот раз вдоль тропы, ведущей к казармам, на сухих будылях и на голых сучках трепетали лоскутки коричневой бумаги, исписанные углем. «Андрей, вас ждут по очень важному делу».
В тот день Кока Мавродин позвала к себе в контору и других людей: приемная была до отказа набита пахнущими смолой лесорубами и лесниками. Так случилось, что, пока я ждал своей очереди, мне встретился Вили Дунка, добринский цирюльник. Словно не узнавая никого из тех, кто толпился вокруг, раскрасневшийся и надменный от гнева, он торопливо шел к выходу. Я догнал его; как-никак, мы не раз сиживали с ним за бутылкой.
Он однако даже мне не обрадовался, сказал, что спешит: с первым поездом он должен покинуть деревню и зону Синистра. Утром его вызвали в контору лесного инспектора с вещами, велели взять смену белья и то, к чему он особенно привязан, так что отсюда он направляется прямо на станцию. Парикмахерская в Добрин-Сити ликвидируется, закрывается и корчма, и вообще все места, где люди в ожидании очереди разговаривают между собой. Чтобы доказать, что он все это не придумал, Вили Дунка вынул из кармана железнодорожный билет, который давал право бесплатно добраться до нового места, где ему было назначено жить.
— А что скажет на это Аранка Вестин? — поинтересовался я.
— Ничего. Ее это не касается; она и дальше будет офицерские шинели латать. Разумеется, она остается.
Особа, о которой шла речь, была швеей и работала на казарму. До сего дня она была сожительницей Вили Дунки.
— Я к тому спросил… в общем, как сам понимаешь, — продолжал я, — тебя много-много лет не будет. Может, ты вообще сюда не вернешься.
— Хм… похоже, так оно и есть. Я не удивлюсь.
— Словом… не знаю, догадывался ли ты, но у меня к Аранке Вестин всегда сердце лежало. Так что теперь, когда ты уезжаешь, я все сделаю, чтобы твое место занять.
— Да, мне тоже что-то такое в голову приходило. Что ж, постараюсь просто о вас с ней не думать.
— Я тебе потому все это говорю, что считаю себя человеком прямым. И не хочу, чтобы дело выглядело так, будто я хитрю и за спиной у тебя действую. Ни к чему мне, чтобы ты под конец обо мне плохо думал.
— Считай, что я уже все забыл. Барахлишко мое в основном у нее остается, так что спокойно пользуйся, если хочешь. Тенниска, шлепанцы, нижнее белье — все там, а размеры у нас с тобой вроде сходятся. Я с собой беру только ножницы, лезвия, пару кисточек, крем — в общем, парикмахерский инструмент. Все остальное — твое.
— Хороший ты человек.
— А что мне еще делать, черт возьми?
— Я ведь тоже не знаю, что со мной будет. Как видишь, меня тоже вызвали.
— Тебя — без вещей. Значит, ты остаешься. Хотя бы на какое-то время.
— Очень на это надеюсь… Потому и хочу спросить тебя, если не рассердишься: мог бы ты дать мне какие-нибудь советы? В том смысле, какие у нее привычки… может, прихоти?
— Да на что тебе ее прихоти, черт побери? Ты о ее толстых ляжках заботься, а не о прихотях… Но когда она шьет, например, ты к ней лучше не суйся. У нее долг — прежде всего. Ну, теперь я пойду, если не возражаешь. Храни вас Господь.
— Спасибо. Ты тоже себя береги.
И с тем Вили Дунка, бывший добринский цирюльник, ушел. Стоя в коридоре у окна, я смотрел, как он пересекает сверкающий лужами двор, как ждет возле проходной, пока его выпустит дежурный офицер; после этого лишь воробьи, взлетающие с забора, показывали, где он как раз проходит. Он исчез на дороге, ведущей к станции, и больше никто о нем никогда не слышал.
Очередь до меня дошла только к вечеру. В кресле инспектора лесных угодий сидел полковник Томойоага; он сказал, что Кока Мавродин просила его извиниться за нее, она в данный момент занята, однако передает, что мое заявление о должности путевого обходчика изучается. Есть одно неприятное обстоятельство: бумаги мои, посланные в картотеку, по дороге потерялись. Пока они не нашлись, придется собрать мнения обо мне у некоторых надежных людей. И если не путевым обходчиком, то, кто знает, каким-нибудь курьером меня, возможно, и назначат: полковнику нужен человек, который доставлял бы ее распоряжения в резервацию.
Дело выглядело таким образом, что меня хотят послать как раз в те места, о которых мне до сих пор и думать было запрещено. И после стольких лет у меня, кажется, появился шанс встретиться с Белой Бундашьяном. Но я, конечно, изобразил на лице равнодушие и ушел с хмурым видом, словно все это мне страсть как надоело. Честно сказать, прошло столько времени, что я и в самом деле не так уж сильно был рад подобному повороту. К тому же из головы у меня не выходил Вили Дунка, который сейчас сидит на станции с билетом в кармане. Когда я услышу короткий паровозный свисток, это будет значить, что он уехал. Здорово было бы, думал я, если б еще сегодня удалось примерить его шлепанцы.
Стоял конец осени; на дворе смеркалось; я шел из казармы по безлюдной деревне, в которой слышался лишь собачий лай да бродили сгустки тумана. Электрические провода были обрезаны добрых пару лет назад, и дома вечерами дремали, погрузившись в немую тьму. Да и сейчас лишь кое-где мерцала в окнах лампадка или покачивался фонарь. В глубине сада у швеи, Аранки Вестин, тускло светилось окошко.
Некоторое время я стоял у окна, подсматривая в щель между занавесками, как она, теперь как бы уже вдова, сидя близко к колышущемуся язычку лампы, ставит латки на тяжелую суконную униформу. Плечи и спину ей закрывал сложенный вдвое толстый шерстяной платок, концы его падали на ту часть тела, которую помянул в разговоре со мной Вили Дунка. Видно, ей было зябко: печь в тот день она не успела еще затопить.
Я обошел дом, в дровяном сарае набрал охапку поленьев, прихватил на растопку лучины, потом, не стучась, коленом открыл дверь в хату. Аранка Вестин вскинула голову, но тут же и опустила ее и лишь смотрела исподлобья, как я неловко, тоже коленом, закрываю за собой дверь. Если зрение у нее было острое, а оно у нее наверняка было острое — как-никак швея, — она должна была заметить, что штаны у меня между ног подрагивают; видать, от сквозняка, думала, наверно, она. Но я тогда уже по крайней мере пять лет не был с женщиной.
Я ждал какого-нибудь знака, который можно было бы воспринять как поощрение. Например, чтобы смягчились складки у нее на лице, чтобы зовуще расслабились пальцы в домашних туфлях, а главное, чтобы она наконец уронила на пол офицерскую шинель, к которой пришивала новые карманы из серого сукна. Я знал, дело мое на мази; и еще твердо знал, что, пока она шьет, заигрывать с ней нельзя ни в коем случае.
Когда прошел слух, что на одной из обдуваемых ветром вершин Добринского хребта найдено тело полковника Боркана, я выбил из своего ватного бушлата пыль, смыл в реке грязь с резиновых сапог, потом пошел к карлику, Габриелю Дунке, чтобы он подравнял мне немного волосы. Полковник Пую Боркан был в зоне Синистра инспектором лесных угодий, и мне, как приемщику пункта заготовки лесных плодов, на похороны его полагалось явиться в приличном виде.
Вскоре оказалось однако, что торопиться мне было совсем ни к чему: похорон не будет. Полковник Кока Мавродин, только что назначенная командиром горных стрелков, раз и навсегда запретила всякие сборища. Еще на пути из Добруджи к месту нового своего назначения, в северный горный край, она передала распоряжение: полковник Пую Боркан останется на вершине, на том самом месте, где его свалила болезнь, и пусть никто не смеет к нему приближаться. Даже в том случае, если вдруг — это я уже сам добавляю — его начнут обхаживать забредшие туда барсуки или лисы.
Итак, на смену полковнику Боркану в пограничную зону Синистра, командовать горными стрелками, приехала женщина. Ходили разговоры, что Мавродин — это ее кличка, настоящая же фамилия у нее — Махмудия, и она не против, если ее зовут уменьшительным именем Кока. В Добрине накануне ее прибытия мало кто спал; в темноте, летящие неизвестно откуда, раздавались странные звуки, которые показались мне голосами волнения и надежды. Иногда казалось, это визжит в тумане кларнет путевого сторожа Томойоаги; иногда — словно запоздавшие дикие гуси пролетали, крича, над долиной.
Среди ночи, когда я брел через двор к отхожему месту — выпитый вечером денатурат не давал залежаться в постели, — я увидел: вдали, за черными крышами деревни, туман до краев налит тревожным желтым свечением. Присмотревшись, я понял: это светятся все, до единого, окна в казарме, а вокруг сторожевых вышек, словно огромные комья сладкой ваты, висит в сырой тьме осенней ночи радужное сияние. Оттуда же доносились и странные звуки: горные стрелки, привязав к ступням ног подушки, натирали полы в коридорах казармы и мокрой газетной бумагой отмывали оконные стекла.