Вскоре мне пришлось в этом убедиться еще раз.
Проходил очередной турнир поэтов в Доме культуры промкооперации. Зал был набит, а это больше тысячи человек. На сцене сидел президиум, состоявший из профессиональных писателей, членов обкома комсомола – как же без них! – и Бог знает из кого еще. Молодые поэты выходили на сцену и читали свои стихи, а в конце вечера президиум должен был назвать победителя. Кроме того, был еще конкурс на лучшую пародию и буриме. Вечер проходил скучно: такого, что бы потрясло всех, как, например, несколько лет спустя поэма Андрея Вознесенского “Мастера”, не было. После окончания конкурса буриме, жюри на сцене собралось было подводить итоги вечера, но вдруг там возник Бродский и заявил:
– Я не понимаю, как можно, даже будучи членом Союза советских писателей, проституировать поэзию. У Зозули есть такой рассказ: женщине говорят: “Раздевайся, раздевайся…”
На этом месте шок от неожиданного явления на сцене незапланированного оратора у жюри прошел, и его председатель объявил победителя. Сидевшие рядом со мной девочки тут же среагировали: “Ну, конечно. Кто здесь мог победить, кроме представителя гегемона? Никто. Иного и не ждали”. Кто им оказался? У меня в голове застряла фамилия Сорокин, а некоторые утверждают, что победителем объявили Германа Сабурова. Для меня важнее другое. Некоторые вспоминатели пишут, что появление Бродского на сцене (истерика Бродского, как они говорят) связано с тем, что первенство на турнире присудили не ему. Свидетельствую: он вышел на сцену до подведения итогов конкурса. Аплодисменты победителю прогнали Бродского со сцены, а дальше все пошло, как положено: награждения, напутствия, и вечер закончился.
Что заставило Бродского выскочить на сцену, я так и не понял, как не поняли все, с кем я разговаривал в тот вечер. Кто-то высказал предположение, что его возмутило буриме, игра с рифмами, но это для подобных мероприятий дело обычное. Чуть раньше на подобном турнире для буриме были выбраны рифмы: нега – телега; нос – насос, и все, в том числе Бродский, остались довольны победителем, который совместил буриме с пародией на Рейна:
Рейн читал с большою негой,
Но зато немного в нос,
Он талантлив, как телега,
И работал, как насос.
В вестибюле я подошел к Бродскому и спросил:
– Ося, а чего ты полез на сцену?
Он помрачнел, совсем как на углу Невского и Садовой, и я понял, что ответа не дождусь.
– А какой рассказ Золя ты имел в виду? – не унимался я.
– Зозули, дурак, а не Золя, – процедил он и полыхнул взглядом не хуже, чем в коридоре у Нонны Слепаковой.
Я отошел с полной уверенностью, что выходка его была чудачеством. Теперь же я думаю, что это было органичное для него неприятие мейнстрима, во многом, как мне представляется, определившее его дальнейшую судьбу.
Очень большой дом
А через несколько дней после памятного турнира поэтов случилось удивительное событие. Меня вызвали в отдел кадров института, и одна из сидевших там женщин равнодушно сказала:
– С вами хотят встретиться.
– Кто? – спросил я.
– Узнаете, подождите в коридоре.
Я вышел из отдела кадров, и ко мне тут же подошел незнакомый мужчина атлетического сложения.
– Здравствуйте. А вы похудели, – сказал он и назвал меня по имени.
Я вытаращил глаза. Какой-то взрослый незнакомый человек называет меня по имени, да еще говорит, что я похудел, словно давно меня знает. А он невозмутимо продолжил:
– Вам необходимо завтра явиться по адресу: Литейный проспект, шесть. В пятнадцать часов.
– Куда? Куда? – переспросил я и вдруг сообразил, какое заведение находится по этому адресу.
– Уж не в Большой ли дом вы меня приглашаете? – изумился я
– Вы приглашаетесь в управление КГБ, – почти ласково разъяснил он.
– В КГБ? Чем же я провинился перед КГБ?
Ласковое выражение мгновенно слетело с его лица.
– Не знаю, не знаю. Завтра вы и расскажете, чем провинились перед КГБ.
“Артист”, – подумал я и неожиданно для самого себя сказал:
– Нет, завтра я не могу.
– Когда сможете?
“Никогда”, – хотел сказать я, но не успел, потому что мой собеседник, словно догадавшись, какой ответ я готовлю, приказным тоном объявил:
– Тогда послезавтра будьте в пятнадцать часов по названному мной адресу и не забудьте паспорт. Пропуск вам будет спущен.
Сказав это, он исчез. То есть, конечно, он зашел в какую-то дверь, но в какую именно, я не заметил. Видно, все двери для него были открыты.
Весь вечер и весь следующий день я раздумывал, идти мне в Большой дом или не идти, но в назначенное время, подобно герою “Процесса” Кафки, я оказался на Литейном, шесть. Там мне выдали пропуск, и я оказался уже на Литейном, четыре, на каком-то этаже, в громадном коридоре в виде буквы “п” или прямоугольника (я не разобрал), по которому спортивной походкой шел ладно сложенный мужчина и нервно курил. “Наверное, агент, вернувшийся с задания. Или, наоборот, пришел за заданием и нервничает”, – подумал я. Мужчина исчез за поворотом, а я остался в этом жутковатом коридоре один и, собрав волю в кулак, стал искать кабинет, где мне была назначена встреча. Наконец его нашел и постучал в дверь.
– Войдите, – услышал я чей-то голос и открыл дверь.
Первое, что мне бросилось в глаза внутри кабинета, – это решетка на окне. Мелькнула мысль: “Может, меня теперь все время будут за решеткой держать”, и захотелось убежать, но я сдержался и оглядел кабинет. За массивным двухтумбовым столом сидел человек, пригласивший меня в Большой дом.
– Присаживайтесь, – сказал он.
По его ироническому взгляду я понял, что он прекрасно понимает мое состояние, и, как ни странно, это меня успокоило. “Наверно, здесь все поначалу пугаются”, – подумал я и сел напротив хозяина кабинета, ожидая, что он назовет свой чин или звание, но всякие там цирлих-манирлих были ему ни к чему.
– Политическими анекдотами увлекаетесь? – спросил он без предисловий.
Я опешил. Вопрос был явно провокационным. Со времен трагических событий с газетой “Культура” я научился не болтать лишнее.
– Нет, – твердо и даже с долей возмущения ответил я.
– Так уж и нет, – съехидничал он. – А насчет личности разве не рассказывали?
– Какой личности? – удивился я.
– Не надо песен. Вы прекрасно знаете какой, – усмехнулся он.
Тут до меня дошло, что он имеет в виду Хрущева. Разумеется, я слышал про него анекдоты, их в то время ходило немало, но какого-то особенно остроумного, чтобы хотелось пересказать, мне не попалось.
– Я вообще не очень люблю рассказывать анекдоты, – твердо сказал я и объяснил, что, на мой взгляд, анекдоты – это остроумие за чужой счет.
– Прямо за чужой. Если анекдот остроумный, его и рассказать не грех. Ведь так? – почти по-товарищески улыбнулся он.
– Я же сказал, не люблю анекдоты, – стоял я на своем.
Он недоверчиво посмотрел на меня, но с Хрущевым отстал.
– Скажите, вы знакомы с Сергеем Троицким? – неожиданно спросил он.
Я ответил, что знаком, но плохо, видел раз или два, он муж моей знакомой.
– Нонны Слепаковой, – проявил осведомленность мой визави.
– Да, Нонны, – подтвердил я и добавил: – Она очень хорошая девочка.
– Хорошая, – согласился он, – она у нас была.
Я заволновался: что же это такое, может быть, у него в кабинете все мои знакомые побывали? Мое волнение он заметил и, стараясь не дать мне передохнуть, стал сыпать вопросами типа: “Знаю ли я того?”, “Бывал ли на квартире у этого?”, “Присутствовал ли на сборищах с участием тех, этих?” и так далее. Я отвечал: “Не знаю”, “На квартире не был”, “На сборищах не присутствовал и ничего про них не слышал”. Среди тех, о ком он меня спрашивал, фамилии Бродский названо не было. Интерес к нему органов еще не проснулся.
Неожиданно он огорошил меня вопросом:
– А правда, что вы говорили, будто поэт Леонид Мартынов лучше Пушкина?
Я опешил. Действительно, когда-то на целине зашел разговор о поэзии, и я сказал, что стихотворение хорошего современного поэта по качеству и количеству метафор превзойдет любое стихотворение Пушкина.
– Какого поэта? Фамилию назови, – потребовали от меня тогда.
Я назвал две фамилии: Мартынов и Луговской – и прочитал первые пришедшие в голову строчки Мартынова:
Молния давно уж отблистала.
Рассветало. Дождь прошел.
Рифму к розе я искал устало,
Долго, туго. Наконец нашел.
Вот она: коррозия металла.
В ответ с криками “Пушкин лучше” меня чуть не побили. Спас Федя, который сказал примирительно:
– Ладно, принимаем Мартынова в поэты.
Но откуда про этот разговор мог знать мой нынешний визави?
– Так говорили вы такое про Пушкина? – повторил он вопрос
– Говорил, – подтвердил я. – А что, нельзя?
– Нежелательно. Пушкин наш первый, если хотите, главный национальный поэт.
“Надо же, у них там поэты по ранжиру построены. Пушкин первый, а кто второй? Наверно, Лермонтов. А если я скажу Баратынский – тоже будет нежелательно?” – подумал я и сказал: