Клэр в тот год жила во Франции, делала докторскую в Лувре. Когда Клем впервые узнал о ее болезни (так же, как и на этот раз, из отцовского телефонного звонка), она уже была в больнице в Париже, хотя он только через две недели понял, что это не какая-нибудь инфекция, неприятный, но вполне обычный недуг, с которым ее молодой, сильный организм легко справится. Ее привезли домой в Бристоль и поместили на месяц в психиатрическую больницу в Барроу-Герней, потом еще на месяц поставили на стационарный учет. Друзья и близкие со временем решили, что, должно быть, в Париже что-то случилось, что спровоцировало болезнь, а поскольку речь шла о Париже, то предполагалось, что это «что-то» имеет романтический характер. Что больше подходит, чем разбитое сердце? Что подходит лучше? Но Клэр не поддерживала этой теории. Шесть-семь месяцев спустя она сказала Клему, что чувствовала «упадок сил», что Париж «утомил» ее. Возможно, она пыталась защитить себя нарочито размытыми описаниями, но у Клема создалось впечатление, что она сама не понимала, что с ней приключилось, а если и понимала, то не намеревалась ею посвящать. Она окрепла, и проще всего казалось выбросить все из памяти. Вскоре о происшествии почти не упоминалось, особенно в ее присутствии. Ну, ездила в Париж, потом вернулась. Даже диагноз, говоривший отнюдь не о вспышке страстного увлечения, подернулся пеленой общего забвения. Слегка изменившаяся — но это было заметно только тем, кто знал ее давно и близко, — Клэр успешно возобновила свои занятия. Клэр Гласс стала доктором Гласс — участницей конференций, автором ученых статей, получателем стипендий и наград. Каждые три-четыре года в академических издательствах выходила ее книга. У Клема в Лондоне были они все, хотя, помимо первой, «Делакруа и экономика ажиотажа», и половины второй, «Ошибочные надежды: Дж. М. У. Тернер в Италии», он не читал ни одной и не думал, что она особо ожидает от него этого. Он получил их из вежливости, и ему нравилось их иметь — картинные обложки, трезвые рассуждения. Клему казалось, в книгах присутствовало влияние их матери — хотя Нора презирала «башню из слоновой кости» и предпочла бы, чтобы ее дочь стала простой учительницей, — но то, что он прочел из ее работ, напоминало ему изощренные политические рассуждения левого толка. Тем не менее за педантичностью, «обгладыванием костей», ученой сухостью неизменно скрывалась страсть к чувственной, осязаемой роскоши. В ее внешнем стиле — одежде, волосах, пристрастиях — царил ненарушаемый аскетизм, а в картинах, о которых она писала, струился лунный свет, побеждала драма, даже хаос, таящий, казалось Клему, ключ к ее внутреннему миру; однако дальше этих размышлений он никогда не шел.
Прошлой осенью, когда он видел ее последний раз, она работала приглашенным куратором выставки в музее Курто. Встретившись в галерее, они пошли пообедать в «Арт-клуб» в Челси. Несмотря на сорок четыре года, на нее продолжали заглядываться мужчины с соседних столиков, может быть, даже больше, чем раньше, благодаря не столько длинным ногам и красивой коже, сколько полному достоинства обаянию, появившейся с возрастом уверенности. После обеда он проводил ее на Тит-стрит, к дому ее богатой подруги, с которой они вместе учились в колледже Святой Анны. Чмокнув ее в щеку, он подождал, пока она поднимется по лестнице и ступит в приветливо освещенную прихожую; повернувшись, она помахала ему рукой.
И вдруг это! «Старая беда» двадцать лет спустя. Ниоткуда? На что ее будут сваливать в этот раз? Что они, в Данди, могут предложить?
Справа на холме показались жесткие крылья гигантского серафима Гормли. Скоро они будут в Ньюкасле[19]; до Бервика осталось меньше часа. Что дальше?
Нужно иметь мнение, план действий, но ни того ни другого не было. Размышления ни к чему не приводили. Рассудок просто подсказывал, что в его состоянии он вряд ли сможет помочь другим. Нужно было действовать сердцем, а его сердце замкнулось в ту ночь, когда он поймал в объектив смерть. Но кому объяснишь свою ущербность? Отцу? Клэр? Конечно, можно сойти с поезда в Ньюкасле, сочинить срочно подвернувшуюся работу, проект, который невозможно отложить, но он знал, что не сделает этого. Он следил за пробегающими мимо пригородами, изгибом проложенного вдоль реки полотна. Две минуты пребывания в ломкой тени станции, резкий свисток, и он опять несся на север, как глупый доктор с пустой аптечкой, неспособный даже найти слова утешения.
Водитель такси знал «Дом Теофилуса», хотя мнение о нем держал при себе, если и имел его. Оставив город позади, они опять ехали по побережью, затем пересекли узкую, засоленную до белизны дамбу, проложенную между блестящими пятнами глинистой почвы и клочками болотной травы. На острове они миновали группу семенящих от автобусной стоянки туристов; многие, несмотря на припекающее спину солнце, были в ярких ветровках — с востока налетал порывистый ветер, задувая волосы на лицо и заставляя прятать руки в карманах. Зимой — а зима здесь продолжалась восемь-девять месяцев — погода выдувала из обитателей любую изнеженность. Чтобы здесь жить, нужно было здесь родиться или овладеть искусством согреваться помыслами своими.
«Дом Теофилуса» оказался первым крупным домом в деревне. Он стоял на перекрестке дорог — серый, побитый погодой, ничем не примечательный куб с кирпичными пристройками сзади и мощеной дорожкой, ведущей к входной двери. Из одного сарая высунул голову человек в комбинезоне и защитных очках для сварки. Клем назвался, но человек, похоже, уже догадался, кто он. Разглядывая Клема сквозь зеленые стекла очков, он сообщил, что отец уехал за кормом для кур и скоро вернется. В это время большинство членов общины заняты; Клему нужно найти управляющего гостиницей. Он где-нибудь в доме, может — наверху.
— Полдник — в пять тридцать. Яичный салат, — сказал мужчина, втягивая голову обратно в сарай. — Слушайте гонг.
Войдя в дом и обойдя его, комнату за комнатой, Клем никого не обнаружил. Для общины из двадцати человек помещения выглядели на удивление нежилыми. Ни тебе грязной чашки, ни забытой на стуле книги, ни брошенных у двери ботинок, ни трубочного дымка. Порядок, как в казарме.
Белые, почти голые стены — лишь у полуоткрытой двери в контору висела картина с изображением изумленного мужчины, получающего корзину яблок и роз из рук высокого, выполненного в стиле эпохи Возрождения ангела (что за детское пристрастие к ангелам? Может, они и в колдунов верят? И в леших?). Напротив картины медленно и важно тикали напольные часы с маятником; рядом с ними, огибая окно с матовыми стеклами, лестница выходила на широкую пустую площадку, предлагавшую на выбор четыре наглухо закрытые двери. Толкнув и осторожно приоткрыв оказавшуюся напротив него, Клем вошел в маленькую, залитую масляно-желтым светом комнатку, в которой перед простым алтарем стояли на коленях двое мужчин со склоненными седыми головами и сцепленными под подбородками руками. Если они и слышали Клема, то не подали виду. Современность с ее диссонансами исчезла; свечи, позы мужчин, легкий, будто ищущий опоры в бесконечности наклон тел — все, как и пять столетий назад. Он чувствовал на языке их благовония — вкус пепла и аромат дерева. Пламя свечи дрожало от лестничного сквозняка. Один из мужчин повел шеей, словно всплывая на поверхность из пучины сна. Клем сделал осторожный шаг обратно на площадку и мягко прикрыл дверь.
Затем он зашел в спальню, оказавшуюся настолько близкой его представлению о ней, что он попытался вспомнить, не описывал ли ее когда-то отец. Два ряда безупречно заправленных кроватей, старые, продавленные весом ночных постояльцев матрацы, на каждой постели шерстяное одеяло, у каждой — деревянная тумбочка. И здесь — коленопреклоненный человек, только он не молился, а старательно тер что-то.
— Тимоти, — представился он, и морщины на его лице зашевелились. — А вы, должно быть, сын Вильяма.
Нет, он не начальник общежития:
— Я, боюсь, не настолько важная персона.
Он посоветовал Клему поискать в саду или, может, в прачечной и, когда Клем повернулся уходить, добавил:
— А вот здесь спит ваш отец, — и указал на ничем не отличающуюся от других кровать в середине левого ряда.
Дверь конторы внизу оказалась теперь широко открытой. Внутри, сгорбившись над конторкой, Вильям Гласс отсчитывал деньги в жестянку с мелочью. Несколько мгновений — три-четыре секунды, пока он, не замечая Клема, не следил за собой, — он казался одетым в вельветовую пару незнакомым стариком со сгорбленными плечами и не совсем уверенными движениями бледных пальцев. Увидев Клема, он поспешно обошел конторку, чтобы поздороваться. Сжав руку сына, он, казалось, какое-то время не знал, что сказать, затем спросил, как он доехал.
— Сколько, кстати, с тебя взяли за такси?