Он еще не знал интимной близости, не спал ни с одной женщиной. И его это не пугает. Но сейчас, сейчас он желает лишь одного — лежать рядом с ней и смотреть на нее всю ночь напролет. Он так говорил, и кончик луча его голубых глаз пробежал по озябшим грудям, по гусиной коже рук — комнату еще не протопили — и, скользнув по плотно сжатым ногам, коснулся наконец пушка там, где они сходились. И тут его взгляд успокоенно остановился, и он смотрел неотрывно, долго-долго.
Амрай не очень-то верила всем этим штучкам, так как, имея опыт трех довольно продолжительных романов и одной опрометчивой авантюры, полагала, что в достаточной мере знает мужчин. Но все было именно так, как он сказал. Он не притронулся к ней. Во всяком случае, пока она не уснула и еще могла слышать его дыхание, сбивчивый ритм которого потом все же убаюкал ее. Поутру она проснулась просто оттого, что он смотрел на нее, довольно было этого взгляда, чтобы разбудить ее.
Так и слюбились, и Амброс остался жить в комнате для прислуги. Разумеется, не обошлось без энергичного протеста матушкина желудка, но одновременно и без не менее энергичного поощрения со стороны отца. Ибо почти разучившийся ходить Дитрих оценил молодого швейцарца с первого же взгляда. Возможно, из чувства солидарности неимущего с неимущим, а может, его захватила излагаемая Амбросом теория отмены денег.
Осенние дни сливались в поток неизведанного дотоле счастья. Амрай окружила любимого прямо-таки материнской заботой. Она прививала ему чувство элегантного стиля с поправкой на спортивность. Отныне он носил итальянские рубашки в тонкую полоску и с тройным швом, брюки из нежного хлопка и плоские туфли без шнуровки. Она сняла с него близко посаженные окуляры и утвердила на его переносице очки á la Джон Леннон. Но забота заключалась не только в этом. Амрай учила сына захолустного лимонадника обязательной для мужчин гигиене полового органа и негромко, но настойчиво напоминала, что зубы надо чистить три раза на дню. А запах дешевого мыла отступил перед соответствующим данному времени года кремом «после бритья» с ароматом лесного мха.
Она показалась с ним в «Грау» — кафе якобсротских интеллектуалов, которое в ту пору фонтанировало словоизвержениями на тему Сартра, и представляла там Амброса как художника, а ему приходилось терпеливо понижать свой статус до историка искусства. Самым внимательным образом она следила за тем, чтобы он не прикасался к деньгам, а то еще сыпь на коже появится, ведь она уже успела полюбить его причуды и считала Амброса человеком, чья фантазия гораздо богаче, чем у всех этих гнилозубых мальчиков-экзистенциалистов из кафе «Грау».
Среди этой публики (мир действительно тесен) Амброс увидел однажды громоздящегося над столиком того самого феноменально тучного человека, которого встретил тогда в поезде. Он читал «Тат» и одновременно «Варе Тат», его обтекал свитер, в котором мог бы найти себе приют целый детский сад.
(Семидесятые) Позднее Амрай познакомила Амброса со своей подругой Инес. Когда он протянул руку этой фантастически красивой женщине, Амрай кольнуло в сердце. Отчего и почему, она и сама не знала и вскоре забыла про эту мгновенную боль. То время было до краев наполнено счастьем. И потом, в одну дохнувшую мартовским теплом январскую ночь 1970 года, они познали друг друга. Это произошло в то самое кромешное ночное затишье, когда, ступая по слегка наклонным улицам Якобсрота, слышишь только жужжание фонарей да звук собственных шагов. Они слились, сплылись, как облака в небе, стали единой плотью, их подхватил какой-то поток, унося за горизонт страсти.
В те зимние ночи они зачали ребенка, девочку, которую назвали потом Мауди. Они дали начало еще одной жизни в таком невероятном сплаве судорожного возбуждения и самозабвения друг в друге, что в сотворенном ими человеке время будет иногда само себя останавливать.
Мауди, единственное предназначение которой должно было заключаться в том, чтобы в людях, встреченных ею, не угасало томление.
Однако ночами, когда каждый из молодых супругов смотрел на себя, отразившись в глазах другого, пока глаза не начинали слезиться, Амрай вновь и вновь вспоминала о странной колющей боли в сердце. И вдруг она поняла, что это было связано с силуэтом, отразившимся в глазах Амброса, что одной ее любви не хватит для вытеснения этой тревожной, тягостной тени.
— Так вот вы где быть изволите! Я всю больницу обшарила. А он сидит себе в часовне один, как мышь в норе.
— Сестра Марианна…
— Никакая я вам не сестра. Марианна очень зла на вас.
— Но вы ведь не можете быть злым человеком.
— Еще как могу! Дайте-ка мне пластиковый мешок-то. Да вот я. Здесь. Прямо у вас перед носом. Отведу вас в палату. Ну давайте же!
— Который час, сестра Марианна?
— Много. Хорош у вас сынок, доложу я вам.
— В таком случае он завтра придет. Он добрый мальчик. Только странный уж очень. Как и вся молодежь в наше время.
— Скажите это врачу в отделении, господин Бауэрмайстер.
— Он непременно придет, сестра Марианна.
— Мы уж которую неделю это слышим. Держитесь за мою руку! Вам здесь никто больше не верит. Вы хоть знаете, во что обходитесь государству?
— У вас тоже есть дети, сестра Марианна?
— Только этого мне не хватало. Осторожно! Ступенька!
— Великое дело — иметь детей. Я бы умер за своих, за каждого.
— Во что вы обходитесь государству… Теперь помедленнее. Вот так. Еще одна ступенька. И еще. И… Гоп-ля! Это куда ни шло. Засранец ты эдакий.
В непроглядную новогоднюю ночь махнуть на Мариенру, оглядеться и понаблюдать, как уроженец Рейнской долины провожает свой год, — это стоит испытать.
Мариенру вздыбилась на восточной кромке долины, это — скальная громада с плоским теменем, с которого плавно скатываются в неровное загорье худосочные луга. Отсюда, как на ладони, видна вся Рейнская равнина, вместившая в себя и серебристый панцирь городских крыш Кура и простершаяся дальше, до горной гряды, именуемой в народе Почивающим Папой, так как проступающий на фоне заката зубчатый силуэт действительно напоминает уснувшего понтифика: монументальный контур тройной короны, переходящий в лоб патриарха, километровая линия носа, резкая впадина рта, крутой подбородок и руки, сложенные на необозримой плоской груди. И наконец взгляд срывается вниз, туда, где Рейн впадает в Бодензее и, минуя синий плат озера, уходит вдаль к серым, едва различимым предгорьям Альгейских Альп.
Мариенру. За этим названием стоит легенда, основанная, однако, на заблуждении в самом прямом смысле этого слова: во время бегства в Египет святое семейство якобы забрело на это плато и затаилось на время, чтобы дать передышку ослу и хоть ненадолго скрыться от иродовых душегубов. Благословенный восторг будила одна только мысль о том, что там, где ступает твоя нога, два тысячелетия назад нашел прибежище Христос, — пусть даже утомленный тяжелой кружной дорогой в Египет, он был погружен в сон и не мог ощутить пасторальной безмятежности Рейнской долины.
Наст декабрьского снега оттенен зазубренной стеной леса, а небо над Мариенру накрывает местность черным пологом. Лишь через две-три прорехи в нем тусклый свет звезд просачивается в новогоднюю ночь. А далекие колокола Якобсрота отпевают старое и возвещают новое. И происходит нечто странное: по ту сторону Рейна ликует Швейцарская Конфедерация, тешась глухими хлопками ракет и фейерверков такой ослепительной яркости, что даже горы озаряются, окрашиваясь желтизной криолита, алея оксалатом стронция и подергиваясь зеленью азотнокислого бария, да, в то время как там заходятся от феерической радости по поводу еще одного оплаченного по всем счетам года, здесь, на австрийской земле, до странности темно и тихо. Одиноко квакнет ракетница. Еще раз. Жалкий одноцветный букетик огня. И больше ничего.
Один вид полуночной долины может много чего рассказать о людях, в ней живущих. По нему можно даже судить об их языке.
Это — какой-то дремучий, бесцветный диалект. У него как бы одна струна, он мало пригоден для выражения чувств. Силясь что-либо выразить, здесь вымучивают самые неуместные прилагательные и наречия, что звучит либо грубо, либо с нечаянным комизмом. На этом диалекте хорошо, так сказать, вносить неясность. Умело городить нечто пространное и с виртуозным мастерством сохранять темноту смысла. Алеманский диалект — именно говор, способ говорить и ничего не сказать. Главное место в нем занимает присловье «на самом деле».
Когда местный паренек с бешено бьющимся сердцем подходит к девице, которую уже не одну неделю пожирал глазами в кафе, пытаясь завязать с ней разговор и спросить: как она насчет прогулки или, может, вместе в кино сходить, а она в ответ говорит: «На самом деле куда уж там», — это означает решительный и бесповоротный отказ. На короткое: «Нет» — смелости не хватает. А оно не причинило бы мальчику такой боли, как это аморфное: «На самом деле куда уж там».