Назавтра Орлов входил в запой. И начиналась длинная тишина серых московских дней, липких от черного ржаво-душного вина и ночных стонов Орлова.
Так мы жили из года в год, но вот к Орлову наугад пришла с дорог страны нашей небольшая черная женщина. Она пришла из-за волнистой линии гор. Она сразу же о чем-то напомнила мне. Сердце мое сжалось… Но это мимолетное и слабое воспоминание не прояснилось, и сердце мое замолчало.
Горная женщина привела за руку десятилетнего сына Феликса. Сама звалась Фаина Дырдыбаева.
Я писала в РЭУ, мне ответили, что таких Дырдыбаевых нигде нет. Нет так нет.
Моя пища — лапша — стала пропадать. Поэтому я вспомнила, как в молодости работала в учреждении Мосгос и, накопив зарплат, становилась крупной и нахальной: покупала себе конфет, капроновых чулок! Даже духи «Красная Москва»! А без денег я была тонкой и плавной, как изнеженная водяная трава, которая может без еды и капризно лежит в сильных руках воды…
Меня рассмешила память о солнечных днях моей земной жизни. Когда небо над моей головой было еще целое.
Лапши мне, конечно же, не жалко. Тем более для ребенка.
Лапшу они берут руками из кастрюли, едят прямо так. Она, белая, свисает меж их смуглых пальцев. Они поднимают руку над лицом и обкусывают свисающую лапшу…
В расческе моей, наоборот, появились длинные черные волосы.
Я знаю, что все живое тайно тянется друг к другу. Благодаря этому непонятному чуду — жизни. Ведь нигде же вокруг нашего земного шара ничего нет. Поэтому живое обязано тянуться к живому. Я стала разговаривать с Дырдыбаевыми. (Хоть мне и написали из РЭУ, что их нигде нет.)
Я сказала:
— Фаина, у твоего Феликса волосы до ниже спины. А ведь он мальчик.
Фаина сказала:
— Мы завтра идем в мавзолей, смотреть Ленина. Феликс очень просит.
Я сказала:
— Ты нигде не прописана, не работаешь, ребенок не ходит в школу. Во дворе он один, наши дети не понимают из-за его волос.
Фаина сказала:
— Я работаю в газете «Комсомольская правда».
Я сказала:
— В моей расческе чьи из вас волосы? Твои или Феликса?
Фаина сказала:
— У меня ребенок. Депутат мне даст квартиру. В Моссовете.
Я сказала:
— Скоро у Орлова запой.
Фаина ответила:
— Орлова я посажу в тюрьму, потому что у меня ребенок.
Если пропадают блюдца и деньги, то это пускай, но у них есть острая проволока для моего замка. Они поворачивают ее в замке, и он щелкает — входи.
Я иду поздним вечером домой, поднимаю голову на свое окно и вижу: в моем окне бегает чужой маленький огонек. Это прижатый их руками фонарик ищет им разных вещиц.
…Я стояла в темном дворе и смотрела в свое темное окно: из одной темноты я смотрела в другую… и только там, в верхней темноте, в окне моем, бегал смертельно испуганный огонек
Я знаю тоску его одиночества. Его ужас перед темными, неясными предметами. Его жадный шарящий лучик ищет для жизни хоть чего-нибудь… хоть огрызочек… Но молчат пустоты и очертания… грозно молчат.
Я жду, когда погаснет огонек и окно помертвеет, как и положено космосу. Потом я вхожу в подъезд.
У меня была брошечка — листик с ягодкой. Ягодка много лет назад вывалилась куда-то. Получилось, что ее склевал какой-нибудь воробей.
Когда Феликс выходит в новой кофточке и на груди его подслеповато мигает эта брошечка, я говорю:
— Феликс, ягода была красная, ее склевал воробей.
Фаина говорит:
— Я тебя посажу в дурдом.
Феликс смотрит на меня птичьим, прыгающим взглядом и ждет, когда приедет машина с крестом. Но она не приедет. Ни с крестом, ни с воем. Потому что у Фаины нет прописки, а Орлов меня не выдаст.
Орлов сам немного смущается от Феликса. Что он неправильно одет.
Но Фаина любит, чтобы Феликс всех путал своим видом, хрипло хохочет, когда все разевают рот на Феликса, а Феликс делает плечиком и тонко говорит: «Мама, хочу конфетку». Фаина подучивает Феликса всех запутывать собою. Однажды Орлов совсем растерялся, когда Феликс вышел на кухню в огненно-алой кофте с глубоким декольте и его желтоватые ключицы торчали в декольте, как будто плакали. Орлов посмотрел на меня с ненавистью. А я объяснила Орлову: «Эти люди из-за волнистых линий гор видели в своей жизни только телевизор. А по телевизору, как правило, показывают оперы и балеты. Им понравилась опера „Кармен“, потому что у нее жаркая музыка, а эти люди сами из жарких стран. Поэтому их желание красоты совпало с „Кармен“. Ведь „Кармен“ очень красивая вещь, согласись, Орлов!»
— Теперь «Кармен»! — сказал Орлов, вставая из-за стола, где они все трое ели суп из кастрюли. — Теперь «Кармен», да?!
А Фаина хрипло захохотала, стала качаться на стуле и кричать: «Ой, я не могу! Ой, я умру от смеха! Ой, я не могу! Ой, я умру от смеха!» — и т. д. Феликс же, глядя на мать, тихонько повизгивал, поеживаясь. Я ушла к себе и села на кровать. На самом деле эта алая Феликсова кофта меня саму полоснула по душе. Что-то смутное всплыло, как в тот раз, когда я впервые открыла дверь бродяжке Фаине и она, подняв смуглое лицо, прошептала: «Дайте попить, пожалуйста». Что-то напомнила, что-то напомнила мне эта алая кофта… но что?
Эти новые в нашей с Орловым жизни люди съедают фрукты с костями, в чайник наливают из горячего крана. Орлов как русский и как москвич знает, как правильно, но от алкогольного омертвения ему все равно. Хоть он и кричит на Феликса: «Сын! Сын!» — но все мы знаем, что не сын.
И сам Феликс, подставляясь Орлову, знает, что они уйдут с матерью дальше по дорогам мира, как уже уходили не раз. Мне кажется, что Феликс знает больше своей матери, Фаины. Но он не торопится сказать об этом. Но если депутат даст Фаине квартиру, за то что у нее ребенок, то Фаина не будет больше бродить. Но тогда Феликса придется хотя бы подстричь, потому что у прописанных мальчиков волосы до ниже спины в Москве не разрешаются.
Их смуглота… их смуглота тревожила меня… такая темная, глубокая смуглота… она бередила меня.
Один раз в юности я была на Кавказе и видела горы. От гор заныло в душе, потому что они, вопреки послушным русским равнинам, пробовали достать до неба. Я полезла. Я не знала, что нужно специальное умение, тренировки, вплоть до разряда по спорту. Я полезла, потому что я хотела на самый верх. Когда уже некуда было лезть, я огляделась и ахнула: я стояла на камне, и все. Со всех сторон была бездна. Ветер пытался сдуть меня в бездну, но я легла на камень, свернулась калачиком, чтоб уместиться, и стала сначала медленно, а потом все сильнее и громче ждать спасения.
И вот тогда вышли горные люди, они сняли меня и завернули в кислую козью шкуру, которая была грубая внутри и царапала меня. Но это было лучше, чем бесконечная бездна со всех сторон, и в этой шкуре меня отнесли вниз. Горные люди были черные с ног до головы, кроме зубов. Меня это поразило. Пока я была на камне, я видела, что вокруг только сине и бело. Значит, чем ближе к небу, тем светлее должен быть человек. Я была глубоко расстроена из-за горных людей. Я не понимала, как они умудрились так почернеть, когда вокруг них одна синева.
Я сказала Фаине:
— У вас в горах много света. Очень сине и бело. Вы живете фактически под самым небом.
Я хотела напомнить ей про ее родину, я знаю, это приятно людям. Кроме того, я надеялась, что она проболтается, почему они такие черные, хотя живут так далеко от земли и так близко к небу. Фаина сказала мне:
— Я работаю в «Комсомольской правде». Я напишу про тебя, что ты сволочь.
Я посмотрела на Орлова, но он наклонил лицо с кормом над своими водяными товарищами.
— Но умеет хоть Феликс читать? — спросила я.
— Тебе было сказано! — закричала хриплая Фаина. — Ребенок просится к Ленину!
— Иди отсюда! — закричал Орлов в аквариум, а потом мне: — Иди к своему Юрке! Дай нам поесть хоть!
А Феликс, семеня, как японка, выбежал вперед и застеснялся: он любил на меня смотреть, но он был застенчивый.
Я сказала:
— Как хотите. Я пытаюсь с вами общаться.
— Иди, не общайся с нами! — закричал Орлов.
Когда он переходит на визг, это значит, что скоро запой.
— Не трогай мою жену и моего сына! — завизжал Орлов. — Раньше надо было общаться!
Фаина и Феликс, как две маленькие черные бабочки, припали к плечам Орлова и прижали свои смуглые лица к его бледному испуганному лицу.
— Поняла? — сказал Орлов.
Но я не ответила. Догадка… но смутная… она мелькнула вдруг у меня. Она полоснула по душе, как алая Феликсова кофта, как первый взгляд на Фаину, и она осела, растворилась на дне души, оставив досаду непонимания.
— Ну что, что ты окостенела-то? — визжал Орлов. — Что вылупилась?
Я подняла вверх руку — это знак, чтоб они замолчали. Они замолчали, а я медленно повернулась и пошла к себе, сидеть на кровати. Я сидела на кровати, слегка попрыгивая на пружинах, но догадка не возвращалась. И Юра молчал за стеклом. Он спал, побледневший от усталости. Я слегка рассердилась на Юру, но будить не посмела, поменяла только воду для розы: я люблю, чтоб на стенках вазочки серебрились пузырьки от свежей воды.