– Ну да, я вас даже не узнал… Вы переменились, просто-таки разительно переменились, – согласился ты.
– И как бы вы это объяснили?
– Не знаю. Просто представить себе не могу, – признался ты.
– Но вы же ветеринар! – воскликнул Слепецкий.
– Ну и что? – не понял ты.
– Вы ветеринар, и вам должно быть известно, что в зоопарках звери живут дольше, чем на воле?
– Известно, но…
– Никаких но! Дольше, и всё! И шерсть. и когти, и клыки – всё лучше, всё здоровее. А ведь они в клетках! Сидят… Вот и мы сидим и должны признаться, что нам здесь – хорошо. Ну хорошо же, Евгений Алексеевич, хорошо!?
Ты вконец растерялся. Тебе не было здесь хорошо, никак не хорошо, тебе было плохо, очень плохо, правда, ты не раз ловил себя на мысли, что не хочешь возвращаться в ту жизнь, из которой сюда попал. Тебя страшила эта мысль, ты не хотел об этом думать, но, кажется, так оно и было, и никак не мог понять, что являлось тому причиной…
Быть может, то, что твои домашние тут тебе не снились?
Или их письма, Женькины в первую очередь…
А тот дурацкий заговор и дурацкая черная курица или петух, у которого в новогоднюю ночь ты должен был высосать мозги?
И это твоя жена, с которой ты прожил жизнь и от которой у тебя дочь?
Да и дочь…
Кажется, она была рада тому, что ты оказался в тюрьме и о тебе пишут в газетах.
«Папка, благодаря тебе в классе вырос мой рейтинг».
Это твоя дочь…
Гера – друг, и еще какой друг, но почему друг разговаривает с тобой тем насмешливо-ироничным тоном, каким всегда разговаривал? Неужели он не понимает, что ты уже другой и прежним никогда не станешь? Да, Гера не жалеет денег, чтобы вызволить тебя отсюда, но ведь есть вещи важнее денег…
За месяцы пребывания в тюрьме ты вряд ли поумнел, но и не поглупел точно, ты сделался другим, и тебе нужна была не помощь в виде черной курицы или «золотого тома», но слова подлинного понимания, которые оттянули бы на себя хотя бы малую толику переживаемых тобой страданий.
– Целительное действие несвободы! – донеслись до твоего растерянного, опечаленного сознания громкие неожиданные слова, настолько неожиданные, что ты подумал, что ослышался, и удивленно взглянул на Слепецкого.
Он поймал твой взгляд и возвысил голос:
– Я много об этом думал и пришел к выводу о целительности и целесообразности несвободы.
Ты не понимал, почти не веря, и, собравшись, спросил:
– Для кого?
– Для кого? – загадочно улыбнулся Слепецкий. – Для всех и для каждого, кто родился и живет в России. За свою тысячелетнюю историю Россия не знала свободы в том виде, в каком ее понимает русская интеллигенция, и именно в этих условиях она стала одной из величайших держав. Вам никогда не приходили в голову такие мысли?
– Не приходили… – вконец растерявшись, ответил ты и покраснел, понимая, что говоришь неправду.
Нет, мысли о целесообразности для своей страны и своего народа несвободы никогда не посещали тебя, а вот о неготовности нашей к свободе думал неоднократно, а ведь это почти одно и то же…
Ты гнал от себя эти мысли, отмахивался, как от злых назойливых мух, но они то и дело возвращались и кусали тебя в лысеющее темя.
То были мысли, рожденные реальностью.
Твои находящиеся в неволе сокамерники жаждали не свободы, а воли.
Чем первое отличается от второго, ты понял там же – в общей. Свобода – это жизнь, ограниченная законом, а воля – жизнь, ограниченная только твоим физическим состоянием да еще материальными возможностями.
Свобода – для всех, и она не интересовала сокамерников, воля же только для себя, а в общей каждый был только за себя.
«Но это общая – подозреваемые, подследственные, осужденные, – а то народ… – думал ты, прибегая к последнему спасительному понятию – народ, и тут же продолжал, смущенно, растерянно, раздраженно: – Но завтра любой из этого самого народа может оказаться в общей и будет думать так, как думают те, кто там находится».
– Не приходили… – шутливо, но очень по-доброму повторил Слепецкий и по-доброму же засмеялся.
Ты посмотрел на него благодарно и вспомнил вдруг американца.
Одним своим существованием, голосом, поведением тот доказывал обратное.
Наверное, не было на свете двух более разных людей, чем Шерер и Слепецкий, но, что удивительно, с обоими тебе было хорошо.
По-разному, но – хорошо.
Поняв вдруг это, ты подумал растерянно: «Наверное, я всеяден?»
– Вы спросили меня про интеллигента, не читавшего «Войну и мир». Я тоже задам вам вопрос подобного рода. Как говорится, на засыпку, – с азартом заговорил Слепецкий. – Как вы думаете, Евгений Алексеевич, может ли быть молельная комната в борделе? – задал вдруг он совершенно неожиданный вопрос.
– Молельная комната в борделе? – окончательно растерявшись, пробормотал ты.
Слепецкий усмехнулся и решительно подтвердил:
– Да, да, молельная комната в борделе. Помните наши теологические изыскания в первую встречу? Я потом много думал, и это, так сказать, в развитие темы…
– Какая молельная комната? – смятенно прошептал ты.
Слепецкий вновь засмеялся.
– Хорошо, что не спрашиваете, в каком борделе. Ну, знаете, были раньше богатые люди, имели свои домовые храмы, чтобы не стоять в церкви рядом с вонючим мужичьем. А у людей победнее, но тоже небедных, имелись свои молельные комнаты. Так вот, ответьте мне, пожалуйста, Евгений Алексеевич, может ли такая комната – с иконами, лампадами, свечами, со всей своей атрибутикой, – может ли она находиться в борделе, где девочки, номера, клиенты, короче, обслуживание по полной программе?
Ты растерянно улыбнулся и пожал плечами, надеясь уйти от ответа, которого не знал, но Слепецкий настаивал:
– Может или нет?
Ты подумал и твердо ответил.
– Нет.
– Но почему же нет? – улыбаясь, не согласился Слепецкий. – В тюрьмах, где зверство и жестокость, да что вам говорить, вы сами знаете, – храмы строят, в воинских частях, где дедовщина, – тоже, в министерствах, где воровство и взяточничество, само собой, а в борделе, где несчастные заблудшие создания, Сонечки Мармеладовы – нет, нельзя?
Ты еще раз подумал и на этот раз согласился, хотя и неуверенно.
– Возможно, вы правы…
Слепецкий хлопнул тебя по колену как обретенного единомышленника и, засмеявшись, продолжил:
– А что? Обслужила клиента, накинула халатик и пошла свечку поставила.
Упоминание свечки укололо, но ты улыбнулся и спросил, недоумевая:
– Я не понимаю, почему вы об этом заговорили?
Слепецкий засмеялся.
– Потому что вы об этом думаете! Есть бог или нет? Иначе почему вдруг об уликах заговорили? Так вот, в продолжение нашего старого разговора заявляю: я не верю в бога, но я верю в религию! Надеюсь, вам это понятно?
– Нет, – сказал ты, в самом деле не понимая.
– Странно, – удивился Слепецкий, глянув на тебя с сомнением. – Ну, хорошо… Я не верю в бога, потому что его нет, но верю в религию, потому что она есть. Да если бы бог был, он был бы не нужен, потому что он все запутывает, а религия нужна, потому что все расставляет по своим местам. Помните легенду о Великом инквизиторе? Так вот, я за Великого инквизитора! И не думайте, что Достоевский писал о Европе, плевать ему было на Европу. Он писал только о России. Не бог нам нужен, а религия. И не какая-нибудь заокеанская, модернистская, отвечающая заботам дня, а наше доморощенное исконно-посконное православие с его невнятными проповедями в устах небритых и нестриженых дядек, одетых, как при царе Горохе…
– Но… я не понимаю – зачем? – искренне недоумевал ты.
Слепецкий усмехнулся.
– Ну хотя бы затем, чтобы не разнесло нашу страну на мелкие кусочки: вятичей, кривичей и прочую чудь и мерю… Хотя… Это уже дело третье.
– А первое?
– Первое? Предполагаю, что это вам не придется по вкусу, но я все равно скажу. Религия нужна русскому человеку, чтобы он не тосковал о свободе… Какими категориями оперирует церковь? «Стадо», «раб», «на колени!»… И у них не просто суд, а – страшный суд! Но при этом верующие, или, как они себя называют, воцерковленные, живут дольше атеистов и агностиков, это, между прочим, статистика. И в личной жизни они удачливей, и на службе успешней, и я совсем не склонен считать, что в этом им помогает бог, просто они не маются по свободе, которой на самом деле не существует. Знаете, почему в церковь все сейчас ломанулись? Потому что свободы испугались! Наелись ее, нажрались до тошноты! И знаете, когда я это понял? Когда Матвей Голохвостов стал священником. Причем не просто священником, а монахом! Так что он теперь не Матвей, а Матфей, отец Матфей! Вы знаете это?
– Матвей Голохвостов стал монахом… – растерянно повторил ты и напомнил вдруг: – Но он же чёрт…
– Какой чёрт? – опешил Слепецкий.
Ты и сам растерялся от сказанного тобою же, но отпираться было бессмысленно, пришлось объяснять.
– Вы же сами говорили…
– Что?
– Что он… чёрт!