Первые дни мальчик не отходил от нее ни на шаг, мешая литовские и русские слова, рассказывал о своем житье-бытье у Эляны. Октя ревниво прислушивалась, то и дело поправляя его: «Алешенька, так по-русски не говорят». Вечером, когда она его укладывала спать, он тихо спросил:
– Мама, ты совсем русская?
– Совсем, – съежившись, ответила она.
– А я литовец, да?
Она смотрела на его короткий туповатый носик, на серо-голубые глаза – точный слепок незнакомой ему и далекой бабки Лизы. Он дернул ее за руку:
– Мама, я литовец, правда?
– Правда, сынок, – кивнула она.
– Ты не называй меня больше Алешенька, зови Альгис, хорошо?
Ей стало так больно, точно кто-то расчетливо и сильно ударил в грудь кулаком. Она притаила дыхание. Через силу холодными чужими губами вытолкнула из себя: «Спи, сынок, спи».
Той же ночью ей приснилась их коммуналка на Петровке и овчарка Прима.
Будто слышатся из коридора почти человечьи исступленные всхлипы и утробный вой. «Опять эта сука щенится!» – Зло шепчет на ухо дяде Петру тетя Женя. Она, Октя, в ночной рубашке и босиком крадется к двери. В щелку ей явственно видно, как корчится и выгибается на своей подстилке Прима. Как из полутьмы выныривает Федорчук. Изможденная Прима застывает. С трудом поднимает навстречу ему свою лобастую голову. Шерсть на боках у нее слиплась и висит клочьями. Прима глухо рычит, и густой воротник у самого загривка становится дыбом. Черный нос морщится, из-под верхней губы щерятся белые острые клыки. Он склоняется к нежно-розовому с рыжими подпалинами брюху, где копошится какой-то скользкий комочек. «Собачка, Примочка», – заискивающе-фальшивым гнусавым голосом тянет Федорчук, Прима тонко жалобно взлаивает в ответ, точно просит пощады. Октя замечает на руках Федорчука толстые брезентовые рукавицы. Они топорщатся, стоят колом, большой палец далеко отставлен в сторону. Он придвигает к черному шершавому собачьему носу плошку с каким-то пахучим варевом, а рука его тем временем по-воровски крадется к брюху. «Примочка, девочка». Октя замечает бисеринки пота, выступившие на его переносице. Внезапно точным, цепким движением Федорчук хватает комочек в руки. И Прима, словно подброшенная невидимой пружиной, вскакивает на задние лапы. Грубая толстая веревка впивается ей в шею. «Примочка, Примочка», – Федорчук шаг за шагом пятится в темь коридора. Веревка дергается и дрожит, точно живое существо. И вдруг бессильно провисает. Прима с обрывком петли на шее несется громадными скачками по длинной извилистой кишке коридора. На миг Октя перехватывает ее разъяренный взгляд. Желто-янтарные глаза налиты кровавым туманом ненависти…
Она проснулась вся в поту. Долго прислушивалась к дыханию Владаса. Внезапно подумала: «А ведь сон в руку». Прокралась в комнату Альгиса. Пристально, долго смотрела на сына. После этой ночи Октя была настороже. Искала и находила чуть ли не каждый день десятки подтверждений тому, что мальчика все дальше и дальше оттесняют от нее. Иногда застывала, точно в столбняке. «Да что же это? Как же так случилось?».
В эту зиму Владас особенно сблизился с сыном. Раньше то и дело окорачивал, отталкивал его: «Не мешай. Иди играй сам». А теперь чуть ли не каждый вечер они что-то строгали, пилили, о чем-то беседовали по-литовски. Октя чувствовала себя в семье будто отрезанный ломоть. Однажды ненароком услышала размеренный голос Владаса: «Литва на протяжении многих веков боролась с Россией за свою независимость. – Тихо прошелестела перевернутая страница, и снова его размеренный голос нанизывал слова, – русские насаждали свою культуру, свой язык. Муравьев-вешатель…». Октя почувствовала, как в ней закипает злоба на мужа. Хотелось подскочить к нему, оттолкнуть от Альгиса. «Разве он не знает, что единственный, кто у меня есть на всем белом свете, – это мой сын. Ведь и без того я всем чужая. Последнее отнимает». Но тут она расслышала робкий шепот Альгиса:
– Папа, я тебя хочу о чем-то спросить. Ты только не обижайся, ладно?
– Сакик литувишкай (говори по-литовски), – прервал его Владас. Он теперь с сыном говорил только политовски.
– Папа, ты зачем на русской женился? – Голос Альгиса дрожал. Октя замерла за дверью.
– Что ты, что ты, Альгюкай! – Растерянно пробормотал Владас. – Мама хорошая.
Октя сжала кулаки так крепко, что ногти вонзились в ладони. И тотчас от боли пришла в себя. С этого дня перешла жить в комнату сына. Никто ей ни слова не сказал. Владас словно бы не замечал ее исчезновения. Но однажды вечером, укладываясь спать, Альгис взял ее за руку: «Мама, ты иди в другую комнату. Мне здесь с тобой тесно. Я уже большой». Октя безропотно уступила. Вновь перебралась к Владасу на тахту. Умом понимала, что нужно смириться. Пыталась жить такой же слепой жизнью, какой жило большинство знакомых ей женщин. Ходила на неинтересную ей работу, покупала ненужные и никчемные вещи, вела пустые разговоры, готовила безвкусные обеды, спустя рукава вела постылое хозяйство. Бывали дни, месяцы, когда она забывалась в этой мелкой повседневной суете. А клубок лет тем временем все разматывался и разматывался. Иногда она со страхом думала: «Как быстро уходят годы». Владас по-прежнему тянулся к ней.
– Не жалеешь, что вышла за меня? – Словно шутя, спросил он однажды, целуя ее.
Октя, обычно быстро хмелевшая от близости, мгновенно отрезвела от этих слов.
– Разве у тебя плохой муж? – Натянуто усмехнулся Владас.
«Зачем он заставляет лгать?». Она молчала, стараясь подавить в себе внезапно вспыхнувшее раздражение. Владас рывком отвернулся от нее. «Что я наделала!» – Спохватилась Октя и виновато окликнула его: «Владас!». Он, не оборачиваясь, пробормотал, будто засыпая: «Уже поздно. Спи». Голос его был тихим, спокойным, точно между ними ничего не произошло.
Утром, будя ее, как обычно, шутливо крикнул из кухни: «Поне! Лабас ритас! Прашом вальгити! (Пани, доброе утро. Пожалуйте завтракать). Но когда встретились за столом, взгляд у него был хмурый, отчужденный. «Не думай, я ничего не забыл», – прочитала в нем Октя. Несколько недель кряду, казалось, не замечал ни ее смущенной улыбки, ни покаянного вида. Как было им же заведено, вставал раньше всех, готовил завтрак, отправлял Альгиса в школу, делал покупки, словно говоря всем своим видом: «Я исполняю свой долг». И от этого Окте было еще тяжелей. Со временем вся эта история вроде бы забылась. Но изредка, когда в его взгляде проскальзывала отстраненность, она зябко ежи-лась и виновато опускала глаза.
Когда Альгису минуло десять, Владас перевел его в литовскую школу в центре города. Октя пыталась было бороться. Пугала дальняя дорога, литовский язык. Но главное, в чем даже себе боялась признаться, – то, что смутно чувствовала во всей этой затее угрозу. Будто одним махом перерубались и без того тонкие нити, что связывали ее с сыном. Материнским чутьем она поняла, что и Альгис втайне боится перемены. Исподволь, шажок за шажком она протаптывала к нему тропку. Наконец, он сознался, что да, жаль прежних товарищей – и неизвестно, как все сложится на новом месте. Они сговаривались, обдумывая веские доводы против перехода. Но когда, наконец, выложили их Владасу, тот решительно расставил все на свои места.
– Если ты не знаешь языка, какой же ты литовец? – Насмешливо спросил он мальчика. Тот смутился. Покраснел. Ответил по-русски:
– Хорошо, папа. Я согласен. Владас машинально поправил его:
– Сакик литувишкай! – Раздраженно бросил Окте, – накрывай на стол. Пора ужинать.
Октя молча стелила скатерть, раскладывала приборы. После ужина, когда Альгис ушел в свою комнату, Владас негромко сказал:
– Не настраивай мальчика против меня. Это глупо. – Октя молча, не поднимая глаз, убирала посуду. –
Ты слышишь, что я тебе сказал? – Жестко спросил он. Она вышла из кухни, плотно прикрыв за собой дверь.
На лето, как всегда в последние годы, Владас отвез сына к Эляне, а с осени Альгис пошел в новую школу. День его рождения приходился на сочельник. Он пригласил к себе новых одноклассников и долго готовился к этому дню. По настоянию сына – задолго до Нового года Октя купила и установила елку, испекла слижки. «У всех наших ребят дома так празднуют», – то и дело возбужденно повторял он. Октя покорно кивала, растирая в миске мак и орехи. Альгис заказал кутью: «Как у Эляны». Владас в эти приготовления не вмешивался. В воскресенье с самого утра Альгис был вкрадчиво ласков, то и дело заглядывал Окте в глаза. Она в ответ лишь тревожно спрашивала: «Что ты? Что с тобой?», – А в глубине души шевелился страх: «все это неспроста». Но старалась отогнать эти пугающие, царапающие душу мысли. За час до прихода гостей, улучив минуту, когда они остались вдвоем, Альгис сказал дрожащим голосом:
– Мамочка, ты не хочешь пойти погулять? Ты так устала. Мы с папой без тебя примем гостей.
Она обернулась к нему всем телом, но взгляд его сероголубых глаз тотчас ускользнул от нее. Он стоял, набычившись, с тоской глядел в окно и горестно кусал нижнюю губу. Дикий, удушающий гнев охватил Октю. «Предатель, предатель», – захотелось выкрикнуть, выплеснуть свою боль на эту стриженую детскую головенку. Но вспомнила, как вчера, в который раз, он менял обложку на школьном учебнике. Октя подошла, глянула через его плечо. Красным карандашом была выведена корявая подпись: «пусяу гринакрауйпас (полукровка)». Почувствовав ее взгляд, Альгис лег на учебник грудью.