Месяцы проходили унылой чередой. Тепло ушло, июль и август скрылись в грязной пелене дождей. Я сражался с другими трейдерами. Конкуренты внутри Ти-си-би предприняли попытку переворота с целью вытеснить Бхавина и слить его портфель со своим. Он отбил атаку с суровой стойкостью, но снова начал потеть. Несколько дней я старался не заходить в его офис, сидел за своим столом и смотрел на шпиль Хоксмурской церкви. Бхавин делал большие деньги. Скупая долги, он настаивал на встречах с руководством банков и, обладая великолепным чутьем, отличал тех, кто уже лежал вверх брюхом, от тех, кто еще барахтался. Бхавин часто бывал в Штатах, и во время таких поездок дела вел я, отбиваясь от конкурентов и трейдеров, пытавшихся воспользоваться его отсутствием. Помню один вечер, когда я наорал на какого-то дилера, попытавшегося выкупить облигации, которые сам же и продал мне по более низкой цене. Он совершил ошибку, продал слишком много облигаций, которые следовало доставить другому клиенту, и теперь просил об услуге. Разговаривая с ним, я вскочил на кресло, сбросил со стола фотографии и орал:
— Ты сраный лузер! Посмотри в зеркало! Иди и посмотри в сраное зеркало! Свали в туалет, посмотри там в зеркало, и ты поймешь, какой же ты кретин! Я не пойду на эту сделку! Никогда, ни за что на свете! Ты уже оскорбил одним своим звонком! Мне стыдно за тебя!
Я швырнул телефон на пол и стоял, тяжело дыша, когда за спиной появился Дэвид Уэбб.
— Как дела, Чарлз? — нервно спросил он. — Держишься, пока он отсутствует? Похоже, ему не стоит беспокоиться, что тебя кто-то обведет вокруг пальца. Вы, парни, делаете большое дело. Что ни говори, этот старый пердун в «Силверберче» умел выбирать людей. Давай, действуй в том же духе, Чарлз.
Я делал успехи, вот только удовольствия не получал никакого. Угроза нового кризиса висела над головой незримой тучей. Мне постоянно казалось, что все кончится тем, что я останусь последней крысой, которая еще рыщет по давно затонувшему кораблю. Однако акции, которые я получил в самом начале, потихоньку росли в цене, и я уже считал дни, когда смогу наконец обратить их в наличность.
Мне хотелось побольше бывать с Веро, делить с ней драгоценные мгновения боли и триумфа, растирать ей поясницу, сидеть рядом в ожидании результата амниоцентеза, сжимая ее маленькую потную руку. Но Бхавин взваливал на меня все больше и больше ответственности, бизнес процветал, и рынки так же медленно, как округлялся живот Веро, делаясь похожим на шар для боулинга, начинали проявлять признаки выздоровления. Правительство США учредило новый хозяйствующий субъект, чтобы закачать ликвидность на рынки закладных, большие банки скупали малые, компании реструктурировали свои балансовые отчеты, и потребители снова взялись тратить.
Сити наводнили маленькие серые человечки — беспокойные хмурые бюрократы. Они заполонили пустые трейдерские залы. Однажды в понедельник утром я увидел в офисе целую толпу регуляторов, лысоватых мужчин в серых костюмах и туфлях на резиновых подошвах, распоряжавшихся дарованной властью с какой-то нервной истеричностью. На моем столе вдруг появились стопки всевозможных бланков, каждый шаг теперь требовалось обосновывать. Каждое решение надлежало подкреплять заявлениями в трех экземплярах, которые следовало заверять в Управлении финансовых служб. Серые человечки сбивались стаями на обед, который длился целый час, и отправлялись в пабы на Бишопсгейт, где воздух звенел от их высоких, пронзительных голосов. Я часто видел, как они уходят из здания ровно в пять, опустив голову, размахивая портфелями, спеша вернуться домой, куда-нибудь в пригород.
Веро накупила кучу красивых вещиц для дома. Как Джо когда-то нарядила квартирку на Мюнстер-роуд, так и Веро украсила дом маленькими роскошными штучками. Она ходила по антикварным магазинам на Доз-роуд, где выбирала старинные раритеты — крошечные статуэтки, зеленые подушечки и покрывала. Дом начал обретать лицо. Он стал уютным, богемным и эксцентричным — похожим на Веро. У нее собралась стопка книг о материнстве и деторождении, и, когда я приходил относительно рано, мы садились рядом, и она зачитывала мне целые отрывки, и мы гримасничали и делали вид, что нас тошнит от картинок с изображением плаценты. За поздним ужином, подбирая то, что оставила Веро, я читал жутковатые описания родов, советы отцам и отрывки, в которых рассказывалось о кровотечениях и выкидышах и о том, что еще может пойти не так. Поднимаясь потом наверх, я заботливо укутывал Веро одеялом, клал ей на лоб холодную руку и нашептывал нежные слова.
Сейчас последние месяцы беременности Веро вспоминаются как череда стремительных, ясных образов. Все катилось к тому дню, что мы обвели в кухонном календаре черным фломастером, — к пятому декабря, когда наш ребенок должен был появиться на свет. Я отказался работать по выходным, и мы с Веро уезжали из Лондона, гуляли на природе, слушая радио в спокойной тишине той унылой осени. Мелькание уличных фонарей, щелканье катафотов, шелест ветра в пролетавших мимо деревьях — все это оборачивалось чем-то вроде метронома, что отсчитывал время до того самого дня.
Мы поехали в Уэртинг, и мой отец был очень заботлив и нежен, поддерживал Веро под руку, и его глаза сияли странной, глубинной любовью к женщине, продолжающей его род. Мы прогуливались по взморью, и серые октябрьские волны рушились на камни и откатывались назад, пенясь и бурля у опор причала. Веро стояла, придерживая живот, вбирая силу ветра, и слезы катились у нее из глаз, и мой отец подходил сзади и обнимал ее, и они поворачивались к морю и старались перекричать ветер.
Мы ездили к холмам. Веро стала ходить вразвалку, как будто только что спешилась после долгой верховой прогулки. Взбираясь на вершины, она стискивала зубы. Мы поднимались на Девилз-Дайк и на Сиссбери-Ринг, спускались в долины, погружаясь в округлые объятия холмов. Мы купили резиновые сапоги и дождевики и гуляли в любую погоду. Она говорила все, что только приходило в голову, болтала, задыхаясь, когда мы поднимались вверх, брала меня за руку и крепко сжимала, когда подошвы сапог вязли в глине.
— Если будет мальчик, я хочу, чтобы у него был домик на дереве. Нам непременно нужно жить там, где есть деревья. А если будет девочка, то у нее обязательно должен быть пони. Пони породы паломино, с огромными темными глазами и длинными ресницами. И мы должны жить рядом с морем. Я хочу всегда слышать море там, где мы будем жить, слышать, как по утрам кричат чайки. А позади пусть будут холмы, чтобы мы могли ходить туда на прогулки, как сейчас, и видеть море издалека, смотреть, как пляшут под солнцем корабли. Ух, помоги мне. Спасибо. А у нас будет «Ага»?[36] Это не слишком буржуазно? Я люблю тебя, Чарли.
Я поцеловал ее, и тут же стайка скворцов пролетела над нами, держась как единое целое, и их перья отливали сверкающим пурпуром в ярком солнечном свете. Мы отправились в Лондон на закате и сделали остановку на какой-то придорожной станции техобслуживания, где выпили горячего шоколада.
Я выкрасил маленькую комнату нежно-желтой краской, которая, как мне казалось, удерживала солнечный свет в конце дня. Веро стояла рядом и смеялась, пока я пытался раздвинуть сборную кроватку. Наконец мы ее разложили, застелили простынями и поставили на нее корзинку. Я подвесил к потолку мобиль с птицами, напоминавшими тех, что висели в безумной теплице Роланда. Здесь были туканы и кетцали, и я раскручивал мобиль пальцем, и птицы от движения воздуха взмахивали крыльями. Веро положила голову мне на плечо, и я чувствовал, что она упирается животом мне в поясницу.
— Как думаешь, он будет счастлив?
— Это может быть не он…
— Думаю, что он, мальчик.
— Да. Думаю, что он будет счастлив.
Время сводится к точке. Подобно песку в песочных часах, время избавляется от незначительного и отливается в чистой струйке крохотных кристалликов. Мы ждем, наблюдаем за падением песчинок между бедрами песочных часов.
Я сидел за столом холодным днем в конце ноября. Бхавин улетел в Нью-Йорк, и я, оставшись один в огромном гулком операционном зале, смотрел на открытку с видом Рапалло и мечтал о тепле, вине и хорошей еде. Зазвонил телефон. Я вздрогнул от неожиданности, сбросил трубку на стол, схватил, прижал к уху и услышал резкое, неглубокое дыхание Веро. Сердце сжалось.
— Пора.
— Ты уверена? Может, ложные схватки?
— Я так не думаю. Да, да, это оно.
Я мчался на машине по темным улицам, пролетал на красный свет под уличными видеокамерами. Я спешил к Веро. Она терпеливо ждала у двери. Сумка с вещами была уже собрана. На лице у нее застыло выражение безмятежного спокойствия. Мы неторопливо поехали в больницу, разговаривая о том, как у кого прошел день. Я видел, что она в ужасе.
Потом — ожидание. Я сидел возле ее кровати в палате и ждал. Налил ей витаминизированного напитка, покормил виноградом, сбегал за журналом и почитал вслух, я массировал ей ступни и терпел, когда она сжимала мои руки так, что побелевшие пальцы ломило. И все это время на мониторе трепыхался сердечный ритм. Вместо того чтобы ассоциироваться с новой жизнью, он напоминал шелест вентилятора, отчаянно пытающегося закачать воздух в отказывающие легкие. Я не сводил глаз с монитора. Следил за тем, как он то слабеет, то набирает силу. Пульс достигал 150, 160, и я чувствовал, как мое собственное сердце бьется в унисон. Акушерки приходили и уходили. Я сидел рядом с Веро, когда она вдыхала газ и воздух, сжимала мою руку, кричала, дергалась, подтягивала к животу колени и стонала, и говорила, что больше не может, и снова вдыхала газ и воздух. Сильные схватки начались в пять. Веро сидела прямо, с маской на лице, и трогала спину, чтобы убедиться, что эпидуральный катетер все еще на месте. Она молчала, ее лицо было искажено гримасой боли, и я видел, что сердцебиение ребенка усилилось. Вошла акушерка, посмотрела на монитор, потом на свои часы. Лицо ее помрачнело, когда она увидела, что пульс подскочил до 200 и даже выше.