— Я тоже не хожу, — сказала мне Роми. — День памяти — это для тех, у кого в семье нет убитых. А для нас это безумная беготня ко всем камням и стенам, где написано его имя. Кому это нужно? И так не проходит дня, чтобы я не думала о нем, и для меня день поминовения — когда я его видела в последний раз. У меня есть даже его последняя фотография. Вот такая огроменная. Чего ты смеешься, дядя? Как тебе не стыдно?
В ее комнате есть тумбочка с десятками плоских ящичков: «Цитология», «Эмбриология», «Биньямин», «Споры растений», «Семья», «Проект», «Мой отец», «Мой отец», «Мой отец»… Пятнадцать ящичков «Мой отец», призванных в итоге образовать ту выставку, которую она хочет сделать о нем.
Ее деревянные босоножки стучат по полу. Она выуживает из ящика «Биньямин» большую фотографию: он в форме, спиной к камере, только лицо повернуто назад — немного удивленное, но веселое и улыбающееся.
— Это было воскресное утро, он вышел со двора на большую дорогу, чтобы поймать там попутку на базу, а я побежала за ним и крикнула: «Биньямин!» Он повернулся, а я нажала на спуск и поймала его. Это придает людям очень интересное выражение. Из-за неожиданности и еще потому, что у них напрягаются шейные мускулы. Когда-нибудь, когда я кончу с отцом, я сделаю специальную выставку таких снимков. Я уже придумала для нее название. «Выстрел в спину». Я буду окликать людей сзади и фотографировать, когда они обернутся.
Яков допил свой кофе, спустился с веранды, закрыл ворота и вытер руки о штаны.
— Ну, что, пошли поедим?
Как-то раз, перед вечером, вернувшись от Леи, я увидел двух медососов, которые стучались в сетку кухонного окна, — самца в его черно-зеленых, немыслимой прелести переливах и самку в ее серенькой скромности. Я распахнул окно. Крохотные птички, которые обычно кормились сладостью цветов жимолости и никогда не проявляли интереса к людям, впорхнули внутрь и направились прямиком к плечу Якова.
Отец глянул на них, покачал головой, а потом принюхался к ощетинившейся волосками коже брата, провел по ней пальцем и сунул его в рот.
— Углом, — сказал он, — у тебя сладкая кожа. Ты знал об этом?
Яков раздраженно ответил, что не знал, но, на его счастье, Господь даровал ему такого всезнающего и зоркого папашу.
— Вспыхивает, как спичка, этот пележон[90], —заметил отец и объяснил нам, что сладкий пот — это «знак». — Тебе нужна женщина, — сказал он.
— Кто бы мог подумать! — проворчал Яков, а я рассказал анекдот о трех увлечениях гувернантки из Берлина и добавил:
— Кому в нашем возрасте не нужна женщина…
— Откуда у вас такие слова, дети? — удивился отец.
— Ну вот, сейчас начнется! — Яков хлопнул меня по плечу. — Нам нужна женщина, а он уже приготовил для нас какую-то притчу.
— Пекарь Эрогас, светлой памяти, был такой сладкий, что муравьи так и лезли ему на ноги… — начал отец.
— Так, поехали, — застонал брат.
— Дети бежали за ним по улице и лизали его… — продолжал отец.
— То-то у него все время стоял, — шепнул я брату.
— Как тебе не стыдно! Не смей так говорить! — прикрикнул на меня отец и повернулся к Якову со странным выражением гордости. — А ты не смейся! Это у тебя из Иерусалима. Здесь такого нет ни у кого. Этому, — он показал на меня, — нужен только он сам. Но тебе, углом, тебе нужна женщина.
— Только тебя нам не хватает, чтобы понять, что нужно ему и что нужно мне! — Яков смахнул с плеча двух опьяневших птичек и вышел из кухни во двор. Я так и не понял, на кого он сердился — на отца, на меня или на свою собственную кожу, предательницу и сплетницу, выдавшую секрет его плоти.
Отец высунул голову в окно и крикнул ему вслед:
— Ты зря сердишься. Все проходили через это. Ты что, думаешь, ты сам это выдумал? — И повысил голос: — Это еще цветочки. Потом будет хуже.
Следующие недели Яков был неразговорчив и временами настолько замкнут, что я снова не мог разгадать, что он думает. Он целыми часами о чем-то размышлял, осторожно поглаживая обрубок пальца, хорошо зарубцевавшийся, но и по сей день очень чувствительный к прикосновениям, а когда отправлялся спать, почему-то не снимал очки. Возвращаясь из школы, я то и дело обнаруживал его за каким-нибудь бессмысленным занятием в пекарне. То он выстраивал тяжелые мешки с мукой ровными рядами, то счищал гарь с хлебных лопат, то драил пол и скребки для поддонов, а затем вдруг объявил, что необходимо облицевать стены пекарни керамическими плитками.
— Пусть обойдется во что угодно, лишь бы смыть, наконец, все это дерьмо!
Все наперебой принялись объяснять его поведение.
Отец утверждал, что его сын демонстрирует хорошо известную и болезненную чистоплотность людей, которые страдают сердцем и оттого ведут себя, «как та курица, на яйцах которой написали Книгу Иова».
Шену Апари сказала:
— Оставьте его. Такой любви, как у него, каждый учится в одиночку.
Тия Дудуч полагала, что Яков проявляет признаки несушки, присущие женщинам на сносях, но никак не могла выразить это словами.
А мать провозгласила, что «Яковино желание» — занять себя работой потяжелее, чтобы хорошенько пропотеть. «Это он вычищает себе в теле», — объясняла она с гордостью и радостью, ибо не была теперь одинока в своих собственных любовных маневрах и сражениях.
А я? Мне Яков казался маяком, который по ошибке построили посреди суши, и вот он сигнализирует невидимым и никогда не приближающимся кораблям. Лее же я говорил, что, в отличие от других мужчин, которые проявляют признаки любви лишь в определенные времена года или в тот момент, когда в поле их зрения появляется любимая женщина, мой брат распространяет невнятные сигналы, когда ему вздумается и даже в совершенно безлюдную пустоту. Он завел привычку вздыхать, как старик, жевать во сне и — о чудо! — попросил у меня совета, что бы такое почитать. Смутное беспокойство наполняло его тело, и он стал похож на престарелого материнского гуся, который пережил уже всех своих сверстников, но именно сейчас, на старости лет, вдруг вновь ощутил страсть к скитаниям, свойственную его диким предкам. Правда, теперь уже не было нужды подрезать ему крылья, потому что он больше не бегал по двору и не хлопал крыльями, а только поднимал и вытягивал свою белую шею, раскрывал клюв, трясся, шипел и падал на землю.
— В один прекрасный день к нам в пекарню придет женщина и скажет, что учуяла наш хлеб, — заявил Яков со странным фатализмом, этим мерзким порождением отчаяния и невежества.
— И что тогда?
— Я буду знать, что это она, — сказал он. Никого не спросясь, он разобрал рабочий стол в пекарне и вынес доски во двор, чтобы почистить их испытанной смесью лимонного сока, пепла и миртового масла. Но когда он принялся скрести поддоны, тут уж отец взвился от гнева. Старые пекари любят ту гарь, которую время осаждает на их рабочей утвари.
— Прекрати немедленно! — крикнул он. — Ты что, хочешь, чтобы хлеб приставал?
— Это грязь, — сказал Яков.
Отец вырвал поддон из его рук:
— Это то, что придает вкус! Посмотри, и ты сам увидишь. — Кончиком ногтя он соскреб черный налет жира, муки и сахара, скатал его в липкую вермишелину и с наслаждением понюхал. — Это память о нашей работе, эта грязь.
А пустое зеркало, освободясь от любви, все покачивалось на крыше, точно осиротевшее крыло, посылая проклятья своих лучей случайным прохожим. Проходя мимо него, я не поднимал глаз, потому что оно и меня уже ударило однажды своим лучом и только слезы спасли меня от слепоты, от этого добела раскаленного меча, от танцующих нижегородских цыганок.
— Смотри, покуда смотрится! Смотри, покуда смотрится!
Михаил Отрогов не упирался и не противился. Ничего не существовало сейчас для него, кроме матери, от которой он не отрывал глаз. Вся его жизнь сосредоточилась в этом последнем взгляде любви.
— Смотри, покуда смотрится! Смотри, покуда смотрится!
— Хочешь, чтобы я поговорил с госпожой Левитовой? — допытывался отец.
— Нет, — ответил Яков.
— Ты знаешь, на кого ты похож? — продолжал отец. — На старую лягушку из бассейна Хизкиягу, которая каждый год приходила к ашкеназам слушать молитву Кол-Нидрей.
Молчание.
— Так я поговорю?
— Нет! — вскипел Яков. — Я с ней покончил.
— Нехорошо, — сказал отец. — Это была бы честь для всей нашей семьи, и для ее тоже.
— Не лезь ты со своим гонором в это дело, — сказал Яков. — И не разыгрывай из себя свата.
— Что с тобой, Яков? — вопросил отец. — По правилам сначала приходит женщина, потом любовь, и только в конце сумасшествие. А у тебя все наоборот.
Яков промолчал.
— Ты еще найдешь себе женщину, углом, — пытался утешить его отец. — Но для этого вовсе не нужно бегать кругами, как тот негр, который съел кошачий хвост.
— Как кто? — вскричал Яков страшным голосом. — Как кто?