Его стихи, образы, заключенные в них, всегда навевали на нее какое-то особое ощущение первородности, первозданности. Порой это ощущение становилось как бы предметным, ясно видимым.
Иногда она вдруг представляла себе ранний апрельский вечер в городе, когда над крышами домов, с которых свисают прозрачные сосульки, в голубом, цвета берлинской лазури, небе стоит, точно живой, косячок розоватого месяца… А она идет по деревянному, схваченному вечерним заморозком тротуару с тонкой наледью, и ей дышится легко. Воздух прозрачен, свеж и пронизан тоже розоватой блеклой зарей, и кажется, что ранняя весна, как ранняя любовь, дышит тебе прямо в лицо доверительной откровенностью и новизной.
Или летом, когда она сидела наедине с поэтом в плотной вечерней тишине у окна, открытого настежь. От цветов, растущих на клумбе в палисаднике, исходил тонкий аромат. Было так тихо, что можно различить, как порой в траве что-то шуршало — там пробегали мыши или ежик, а быть может, и соседские котята. И свет от зари тоже струился меж домов, отбрасывая в траву нерезкие тени. И не было границы между ними и тенями…
Каждая строчка волновала предчувствием неизведанного, что, кажется, вот-вот откроется ей, и она удивится своей способности следовать мысли поэта, идти за ней, как за ниточкой в запутанном лабиринте.
И она думала, что там, вдали за этими домами, за садами, за городом, раскинулась огромная страна с большими городами, селами, полями, реками, морями, и все, что входило в это объемлющее понятие «Родина», трудно вместить в одном сердце. А поэт сумел высказать такие чувства просто и проникновенно:
Ну что ж? Одной заботой боле —
Одной слезой река шумней,
А ты все та же, лес, да поле,
Да плат узорный до бровей.
Его стихи о России. Она их знала, конечно, наизусть.
Волосы Гали свешивались над страницами книги, она рукой отбрасывала их и полушепотом повторяла: «А ты все та же…» Так, вероятно, повторял и поэт, когда писал.
И отчетливая мысль поэта оборачивалась для нее какой-то новой, светлой гранью, новым откровением, потому что она соизмеряла с ней свои наблюдения, свой опыт.
Институтские подруги, зная ее увлечение поэтом, говорили ей: «Ну что ты! Блок старомоден, может быть, и наивен». Они спорили о современной поэзии, читали стихи известных модных поэтов. Блок для них проходил где-то сторонкой, в обязательности учебных программ: «Надо знать. Классик!» — и все. Проходил со своими «ветровыми песнями», как в летнюю пору идет косой дождик, — слегка нашумел, расцветил небо в стороне за полем, за лесом неяркой, малоотчетливой радугой и исчез. И стало опять знойно, сухо, буднично…
Но в том и прелесть, что дождь этот где-то освежит пыльные травы, засверкают каплями влаги и отчетливей запахнут венчики цветов, и люди остановятся, приметив радугу, залюбуются тонкими переливами ее спектра. Маленький оазис чуткой нежности, возвышенной романтичности в знойном мареве будней.
Войти в него можно в любую минуту, стоит взять томик стихотворений.
А этот скрип колес в «расхлябанных колеях»! Не перекликается ли он со «Словом о полку Игореве»: «Крычатъ телегы полунощы рци, лебеди роспущени». Столетия разделяют двух поэтов, а мысли их об одном и том же — о судьбах Руси.
Для вас — века, для нас — единый час.
Мы, как послушные холопы,
держали щит меж двух враждебных рас
Монголов и Европы!
…Когда Галя пришла в клуб к началу объявленной лекции о поэзии Блока, зал был идеально пуст. У нее словно бы что-то оборвалось в груди, когда она увидела эту удручающую пустоту. Длинные, строгие ряды кресел как бы сочувствовали ей в немом молчании… Сочувствовали стол на сцене с графином воды на нем, алая герань, любимый цветок Ниточкиной, предназначенный для лектора.
Чижов сидел в канцелярии, и вид у него был озабоченный и виноватый.
— Почему-то никого нет, — упавшим голосом промолвила Галя, войдя к нему.
Чижов что-то писал в тетрадке шариковой ручкой. Он неловко и поспешно обернулся, уронил ручку и долго шарил под столом рукой, пока не нашел.
— Было объявлено… По всей Петровке афиши расклеены. Давайте подождем чуток. Бывает, что назначишь на семь часов, а придут к половине восьмого…
Галя села. Карандаш Чижова опять забегал по бумаге. На стене стучали маятником часы: «Вот так, вот так…» Гале стало и вовсе тоскливо. Ей захотелось на свежий воздух, и она вышла из душной канцелярии на улицу. Постояла на крыльце. Блеклая заря, на фоне которой силуэтами были резко очерчены избы и деревья, дотлевала вдали. И оттуда наплывами — то тише, то громче — слышалась какая-то музыка…
В воздухе было влажно от дождика, прошедшего недавно. На дороге блестели маленькие лужицы. Дождик час тому назад прокрался над Петровкой, словно на цыпочках, оставив после себя тишину, безветрие и свежесть.
Но вот, кажется, начинают подходить люди. Галя нетерпеливо посмотрела в глубину улицы. В направлении клуба, чуть покачиваясь, шли двое парней в обнимку, так, что было трудно понять, кто кого поддерживает. В руке у одного — кассетный магнитофон, слышалась песня громко, на всю улицу:
Как тебя мне разлюбить
И не слышать голос твой,
Как тебя мне разлюбить
Той счастливою весной…
Подошли, остановились перед афишей. Магнитофон захлебнулся любовной песней и замолк. Один из парней, увидев Галю, спросил преувеличенно бодро:
— Что скучаешь, милка? Айда с нами!
Другой потянул его в сторону. До слуха Гали донеслось: «Не приставай. Это приезжая, лекторша… Понял?» — «А-а, лекторша… Айда к Шурке, у нее именины». — «К Шурке? Это идея. Пошли». Парень нажал кнопку магнитофона, перемотал ленту на кассете, и опять загремела на всю улицу мелодия, но уже другая…
Галя с укором посмотрела им вслед. Ей будто дали пощечину. Но вот появилось несколько девчат, по виду старшеклассниц. Они шумной гурьбой вошли в клуб.
Галя вернулась следом за ними и прошла опять в канцелярию. Чижов уже не писал, а, видимо по привычке, рисовал на листке бумаги вензеля.
Скрипнула дверь. Галя подняла голову и увидела Штихеля. Он с широкой улыбкой обрадованно шагнул к ней:
— Здравствуйте! Рад вас видеть, Галина Антоновна. Отчего вы грустны? У вас плохое настроение, да?
Он развел руки. В одной — фотоаппарат, на другой висит плащ, через плечо — сумка с надписью «Аэрофлот».
— Что же вы стоите? — сказала Галя. — Вон стул, садитесь.
Чижов поспешно подвинул стул и тоже предложил сесть, осведомившись:
— За очерками приехали?
— Что-нибудь услышим, снимем и напишем, — ответил Штихель, садясь. — А я вот узнал о лекции — и сюда, пораньше, занять место в зале…
— Хватит издеваться, — недовольно сказала Галя. — Вы же видели, зал пуст.
— Вполне объяснимо. Такой день…
— Какой? — насторожилась Галя.
— Аванс дают, — ответил Штихель, заложив ногу за ногу. — До Блока ли тут?
Галя вспомнила парней с магнитофоном и помрачнела: «Вот в чем, оказывается, причина! День получки! Хорошенькая новость…»
— Какие дикие нравы! — укоризненно покачав головой, сказала Галя.
Штихель закурил сигарету, затянулся с удовольствием, будто не курил неделю. Чижов, пропустив мимо ушей замечание о диких нравах, вышел посмотреть, много ли собралось народу. Вернувшись, уныло сообщил:
— В зале восемь человек.
Галя посмотрела на часы и решительно встала:
— Пойду,
— Куда вы? — спросил Чижов.
— Читать лекцию.
— Но ведь только восемь!..
— Восемь заинтересованных лучше восьмидесяти равнодушных, — резковато сказала Галя.
— Хорошо сказано! — одобрил Штихель, положил окурок в пепельницу. — Я буду девятым, Чижов — десятым. Круглое число.
Чижов, удивляясь тому, что Ишимова решила читать лекцию перед таким мизерным количеством людей, пригласил собравшихся пересесть поближе, на первый ряд. Среди слушателей Галя увидела Девятова. Он сидел с выражением настороженной неловкости, поглядывая на входную дверь: то ли ждал, не придет ли кто-нибудь еще, то ли хотел уйти сам… Рядом с ним сел Штихель, по привычке заложив ногу за ногу. Галя вспомнила рассказ шофера Бережного про милицейскую лошадь и невольно улыбнулась. Все десять, приняв это на свой счет, ответили ей улыбкой. Девчата-школьницы нетерпеливо посматривали на золотоволосую лекторшу в ожидании необыкновенного. Галя подняла голову, и уверенный, звонкий голос ее покатился по залу:
О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха — позорного нет!
— Александр Александрович Блок. Великий русский поэт, — говорила она, — на долю которого выпало счастье жить и творить в России, которую он любил и боготворил, как прекрасную женщину, мечтал, чтобы его искренний, пророческий голос был услышан последующими поколениями. Он жил в сложное время, на рубеже двух миров, в эпоху подготовки и свершения Великой Октябрьской социалистической революции. О своем времени он писал: «Наше время — время, когда то, о чем мечтают, как об идеале, надо воплощать сейчас. Школа стремительности!»