С легкой руки Кецалькоатля телеграмоты поперли цугом, как стаи перелетных птиц.
Иные – от категорически не знакомых персонажей. «Я помню все. Ун бесо.[65] Адель».
– Кто такая? Что за Адель? – натурально недоумевал Василий. – Может, твоя подружка?
Но Шурочка уже читала другую грамоту – от бабы Буни.
«Пусть все для вас сбудется – во здравии, с веселием и милостью. Предсказываю судьбу Шурочки – будет улучшаться, пока связана с Васьком. Это же правильно и для его судьбы. Тут у нас хорошо, хотя в гости не зову. А когда-нибудь да свидимся. Подарок за мной не пропадет. Все, что имела, – ваше. С любовью неземной – Буня. P.S. Десять заповедей подучите. Посещайте Малый».
Послание было нетутошним, запредельным – из камня вытесанное, перстом писанное. Помянули Буню, рабу Божью, добрым словом. Помолчали, и Сьенфуэгос дал залп из всех орудий.
Притащили бандероль с острова Рокета. Конечно, в ней был хер моржовый слоновой кости с серпом и молотом, выполненный лично Херардо. Помолчали, помянули словом и петардой.
И ворвался вдруг «Интернационал» в сопровождении Гаврилы с семейством. Все поднялись, недоумевая, откуда это. Ни одного музыкального инструмента! Только Хозефина с мальчиком, напоминавшим коллекционную валторну. С минуту мелодия пожила и эдак заунывно сошла на нет, оставив кучу загадок.
– Вы чего, братаны? – удивился Гаврила. – Мальчонку моего не слыхали? Вчера по телеку показывали в программе «Пердад пердида[66]». Как хитину нажрется, выпуливает, будь здоров, – с первой до последней ноты. Так пробирает, аж мурашки!
Тем временем Гаврила Второй уже тянулся к фуршету, узрев кое-какие панцирные дары моря. А Первый, подойдя к Василию, зашептал:
– Мы, брат, экспромтом и, пойми, оказались в глупом положении – без подарка. Вот и думаю, преподнесем-ка на свадьбу мальчонку, от всей души.
Василий, не умевший отказываться от всей души дареного, сильно растерялся:
– А что же Хозефина?
– Хозя? Нет-нет, Хозя со мной остается!
– О чем шепчетесь? – подошла Шурочка. – В чем дело?
А дело, как и все, связанное с Гаврилой, принимало странный оборот, быстро обрастая чепухой и нелепицей.
– Любимая, нам дарят мальчика, – сказал Василий, бледнея по мере уяснения сути.
– Какого? – взглянула Шурочка на Гаврилу.
А кстати и сам мальчонка подал от стола интернациональный голосок: та-та-тиим-та-та-тии-та-та-та-та-ти-ти!
– Да вон того – нашенского с Хозей! Гаврилу Второго! Ни пеленок вам, ни сосок. Воспитан и готов к дружбе! Не надо благодарностей, молодожены.
– Отчего же – спасибо огромное! – сказала Шурочка. – Берем, но без «Интернационала»! И так слишком богато.
– Шутите, мадам! Куда это вы дареному заглядываете? Нет, без музыки не отдам! Да и с музыкой подавно! – захохотал Гаврила. – Уна брома![67] Вот мой нешуточный подарок – полкила кокаина! – И он вывалил на стол дюжину объемистых пудрениц. – Постре![68]
Все гости, кто по незнанию, кто, напротив, осведомленные, – принялись пудриться. Это выглядело забавно – мужики с пудреницами и трубочками в носу. Дон Борда весьма сокрушался:
– Эх, не могу нюхнуть – только на ветер пущу!
А майор Родригесс до того запудрился, что, видно, вообразил себя главной фигурой, свадебным быком на песчаной арене.
Глаза его сначала побелели, слившись с бинтами, затем побагровели, как два рубина в простокваше. Роя копытом песок, он выбирал тореро по вкусу и сдуру остановился на призраке дона Борда, решив, что такого тщедушного забодает без проблем.
Нет, не было у майора стратегической смекалки, да и тактическим оказался ослом. Раз за разом проскакивал сквозь дона, а повадок не менял. Туповатый бычок!
– Торо! – возбудился алькальд, переживая за честь мундира. – Торо!!! Торо, майор!
Рроддрриггессс ррассввирреппелл!
Бинты развевались вокруг башки, как свадебная фата, как бандерийос. С пеной у рта он снова и снова врубался в дона, как в мантилью тореро.
Призрак Борда, сначала вовсе безучастный к наскокам, беседовал с Мануэлем на теософские темы, – вскоре начал злиться.
– Вась, – сказал он, – обрати внимание, милейший, какие у нас дуболомы в полиции!
– Таких повсюду навалом, – отвечал Василий.
– Правда? – удивился дон Борда. – А я-то думал, что в других краях получше. Нет, все же у нас особенная остолопская порода, хоть кол на голове теши!
С этими словами он достал из рукава камзола небольшой, но увесистый кол и втесал майору аккурат меж рогов. Тот рухнул, как заколотый.
– Смертоубийство?! – воскликнул алькальд.
– А что ж вы думали, ваше превосходительство, – сколько терпеть от второстепенных чинов? Ухо мне полагается или нет?
– Конечно, – устало согласилась Шурочка. – Золотое! А у майора, кажется, ослиные. Кстати, кости не выбрасывайте, пожалуйста.
– Какие кости? – удивился Василий. – У нас бескостный фуршет.
– Ну, в общем, объедки со стола, – вздохнула она. – Хочу посылочку собрать в ветлечебницу для Пако.
– О, сердце женщины! – ахнуло большинство гостей, расшевелив Родригесса.
Покряхтывая, направился он к Сьенфуэгосу перебинтовываться из кобуры. Когда бинтуют раны, свадьба на исходе – верная примета.
Но генерал-охранник неутомимо салютовал, петардил и фейерверчил.
А небо уже серебрилось, и огни Сьенфуэгоса бледнели, и ночь уходила так же быстро, как наступала в этих широтах. И ясно и чуть грустно было, что слукавила богиня Иоальи. Спору нет, ночь божественна, но, увы, внебрачна.[69]
Альманесерило. Рождалась душа дня и душа года, поскольку подошла весна.
Очень тонкий нужен нюх, чтоб отличить здешнюю весну от осени, а зиму от лета. На первый взгляд – что Рождество, что Яблочный Спас, что кот, что масленица.
И все же было заметно нечто эфирно-струящееся. С северо-востока доносилось оседание снега, движение льда, лепет сосулек, рост травы и набухание почек. Пора, пора подниматься на крыло – к постоянным гнездовьям, в свой угол.
И на прощание в шали с каймою танцевала «Севильяну» непревзойденная донья Пилар Риоха под гитару дона Хосе Луиса Негретте, которых, признаться, позвал на свадьбу автор.
Что это был за танец! Уметь бы так, зачем писать, – не надо слов и выражений!
В нем слышались стихи и песни, и ароматы утренних цветов, и призрачность, и постоянность, течение времени и замирание, удары грома и любовь.
В нем, танце, словом, было все, что втиснуто сумбурно в Серебряный треугольник.
Василий смотрел на город, выраставший, как серебряный туман, из горной долины, на утро, каких, должно быть, миллионы в мире, на единственный, неповторимый, как рассвет, свадебный танец и думал, если думал он: «Нету на свете ни африк, ни австралий, америк нет. Какие рио-де-жанейро? Царит один Сочитль-ин-Куикатль – Цветок-и-Песня, принц вселенной. Он движет солнце, Млечный путь и бесконечно проникает в истину, которой тоже нет. Есть лишь Цветок-и-Песня»…
Шурочка и Василий долго не могли расстаться с гостями – обнимались, целовались, гулко стучали по спинам. И все говорили напоследок: «Мой дом – ваш дом!»
Только Хозефина, как всегда, помалкивала.
– Ты, как святая Приска! – сказал Василий.
– Ну, брат, – заметил Гаврила. – Хватанул!
– Я в том смысле, есть ли у нее язык?
– Кларокеси![70] – и Хозефина с удовольствием показала длинный розовый язык. Чудесный язык, похожий на вобляную икру, которая так и просилась в чужой рот. Полно на свете прекрасных языков – русский, испанский – но Хозин переплюнул многие. Сколько же неизведанного таится за нераскрытыми губами! Но глупо и заносчиво знать все. Должно оставаться хоть немного под семью замками и печатями.
Язык Хозефины – последнее, что увидали Шурочка с Василием на мексиканской земле. Следуя за доном Борда и Мануэлем, они сошли в подземелье, в серебряные рудники. Уселись в скорую шахтерскую вагонетку, оборудованную пристяжными ремнями. Призраки гаркнули родственным дуэтом: «Гей, славяне!», подняв в шахте сильный весенний ветер. И в мгновение ока вагонетка очутилась на «Парке культуры».
Переход на кольцевую уже открылся, и народ валил густой тепло одетой толпой.
Диковато чувствовали себя Шурочка с Василием. Начинался рабочий день, а они, как загорелые ряженые болваны, в шортах, в сандалиях, звенели кандалами и оковами, путаясь под державными московскими ногами. Впрочем, так всегда бывает, когда возвращаешься в этот город. Он отчужден и принимает не сразу. Другой ритм, другое время.
И вроде бы долго-долго, целую вечность они тут не были, и вроде бы совсем не уезжали.
И город казался то невероятно новым, то до боли знакомым, старым. Да и что такое – новый-старый? Известно, ничто не ново, а все относительно. Неведомо, к чему и зачем.
Шурочка вдруг обнаружила на груди цепочку с небольшим серебряным треугольником, в центре которого зеленел глаз.