— Я не могу… Из мэрии звонят — идем на аукцион, департамент две фирмы засылает… Юрий Петрович наш Еременко в погонах приезжал — тоже хочу… От отца Георгия звонили бойцы! Да еще «солнцевские» интересовались… А тут подъезжает после всех, — она закатывалась со злостью и жестяным позвякиванием, морща нос и перехватывая слезы, — такой чистенький — я не могу! — и весь классный такой наш Эбергард! — и говорит: о-о-ох… Ольга Петровна, может, помните… Там какой-то аукцион… Ох, всё, всё, — обиделась: вот, значит, зачем, нету чистоты, к зрелым женщинам нету чувств — вернулась за стол к зеркалу, к плану-графику работы, салфеткам, таблеткам и расписанию прикладывания пиявок для поддержания вечности красоты.
— Может быть, один мой знакомый…
— Мне всё равно, — Оля уже собралась кому-то звонить; закончим, своих, знаешь, дел… — Я стараюсь аукционов не касаться, всё — там, и там, с ними, у них, — мэрию, префектуру показывала она, Кремль, где взрослые, серьезные и большие. — Я слышала, ты опять будешь папой? Ба-атюшки, как наш Эбергард краснеет! Не уходи, дай я еще посмотрю!
— Домой, — и от усталости не мог ничего, даже смотреть. Пожарный дядя Юра Еременко и бойцы отца Георгия… подумать утром, и: надо бы повести Улрике ужинать или хотя бы — цветы; цветы — любовь; когда-то Сигилд попросила: «Останови здесь» — и вышла купить букет матери, он запоздало подергался «давай я!», но «ты опять выберешь самое дорогое» и «ты же не знаешь, что моя мама любит». Эбергард гладил отсыревшими ладонями руль и судорожно: что скажу, если…
«Оказывается, я очень счастливая». — «Да?» — «Продавщица сказала: вы очень счастливая». — «Почему?» — «Сказала: ваш муж так часто покупает цветы. Видно, очень вас любит». Сигилд улыбалась и смотрела сквозь слезы вперед. «Надо же, как запомнила… Ты же знаешь, в префектуре постоянно дни рождения». — «Знаю. Я знаю, всё понимаю, Эбергард…» Слова женщины, которую обманываешь, заселяешь своей интонацией; и обманутая женщина говорит с тобой так, как заслужил, а сердце твое запекается в неподвижности — не вздохнуть, хотя возбужден заботой о своей лжи так, что спокойно не сидится (у Еременко все фирмы оформлены на жену и брата), огненное, чрезмерное желание оспорить: нет, он не врет… «Моя бывшая жена» — звучит так странно, упала где-то позади, умерла, но от нее отрываются теперь и всплывают куски в виде «приснилась ночью» и «а вот я вспомнил»; вечера с Улрике превратились в то, что преодолевают, близость (Улрике следила за регулярностью, регулярность входила в рецепт его верности, равной ее счастью) стала пропуском в «поспать»; она готовила ему вопросы по квартире, расклеивая цветные метки по страницам мебельных каталогов, показывала в компьютере: нравится? — Эбергард стеснялся признаться: «Всё равно»; перед сном он говорил с малышом, шептал бессмысленные ласковые… поглаживая кожаный купол живота, начиная с «это я, папа», и представлял маленькую Эрну, и знал — каждую минуту! — одно: больше никогда не разведется, всегда найдет в себе силы обнимать и любить то, во что превратилось то, что любил; хотя — неужели всё это всерьез, до смерти, и эта женщина родит ему ребенка?..
— Ты не грустишь? — оборачивалась Улрике, не отпускала его руку (вот бы встретился знакомый!) — вон она! — идет беременная, и муж ведет по платному отделению института акушерства и гинекологии, и не просто за талончиком и в очередь — профессор ждет, окружное управление здравоохранения вызвонило, департамент направил письмо, в конверте готовы деньги. — Ты не сердишься на меня ни за что? — остановила его: обнимай! у нас же праздник, главная — я! отправить бы ее одну, но не осмелился. Улрике не понимает, какое у него сейчас время.
— Кто там у вас? — верблюдолицый профессор с равномерным присутствием золота во всех уместных местах не интересовался Улрике, пришедшей посмеяться с кем-нибудь над своими страхами, он улыбался Эбергарду, тому, кто решит «сколько», и знал, как запускается машинка, ссыпающая монеты.
— Девочка, говорят, — пожаловался Эбергард.
— Что-о? — Да кто это там говорит? Профессор вскочил, чтобы тут же исправить это порожденное чьим-то невежеством обстоятельство, не вполне удовлетворяющее пожеланиям вот этого вот важного, самого важного (на предстоящие десять минут) господина. — А ну-ка пошли! — Шутливо, но с напором, вы уж позволите мне тут немного покомандовать?
Мимо охраны, разрывая очереди, в лучший кабинет, выпроводив вон пузатую — подождите пока, заберите халат, свергнув заахавшего врача: вы? Да как можно? Сами?
— Ложитесь! — и Эбергарду: — А вы идите сюда. А то — «девочка» ему говорят… — сам увидишь; профессор водил датчиком по животу Улрике, она, еще растолстев и расплывшись, смотрела счастливыми глазами то в потолок, то на Эбергарда — держи меня за руку; профессор разочарованно причмокнул, покосился на Эбергарда: как он? выдержит? — вгляделся зорче, еще, и вздохнул: всё возможное и даже больше, но… Но, но:
— Да. Девочка. — последняя возможность заработать: — Хотите послушать, как бьется ее сердце?
— Давай погуляем еще?
Эбергард еле сдержался, чтобы не выкатить оказавшиеся готовыми злые слова.
Держась за руки, замедляя шаг, они прошли вокруг дома, где жили, — дважды: ну, всё?
Улрике прижалась к нему:
— Какие тебе нравятся имена для девочек? Мы же будем венчаться? Скажи: ты рад?
— Ты же знаешь.
Придется (многое теперь неважно, всё почти) позвонить Хассо, не ответил, но — счастье! — мигнуло эсэмэс «перезвоню», не перезвонил до пяти минут вечернего одиннадцатого, и Эбергард (внутри нахлестывало «делай! делай!») набрал сам.
— Да, — домашним, прежнем голосом ответил Хассо, но уже не извиняясь, почему не «отзвонил». — Что?
— Две минуты. Надо посоветоваться.
— Жди моего звонка завтра в девять.
Эбергард не уснул: лежал, говорил с пожарным Еременко; всё росло, этажи поднимались, квартира расправилась и развернулась во вселенную, не стесненную стенами, но где-то были вселенные еще, в них текла вода с ударяющимся в уже набравшуюся глубину бурлением — что-то заполнялось в другой вселенной, — за окнами шумел ветер и что-то неравномерно часто клевало подоконник, в пустыне — ничего живого, от оленей остались рога, от чаек — крики. Еще вот ветер остался. Пошел городской снег, но и снег не хочет, ему не сюда, только решает не он. Сверчков вообще нет, тишины нет, а звуки: течение трубное, строительные забивания, ночные салюты, мотоциклетные разгоны и что-то непонятное, но нестрашное, вроде упавшего тремя этажами выше пустотелого непокатившегося предмета, — Эбергард уже не мог больше говорить с пожарным, а затем с отцом Георгием; отодвинул штору и смотрел, как с дальней стройки улетают клочья мешков из-под цемента, как сброшенные фартуки борцов за равноправие на кухне.
Девять… Хассо не позвонил. Эбергард вышел из дому заранее, чтобы помчаться, не поддаться на известное «есть пять минут, но ты, наверное, уже не успеешь», — стоял в тяжелом, сыром воздухе, сжимая факсовый свиток с заключением опеки; под деревьями, похожими на черные трещины на мире, над подмерзшей грязью порхали воробьи; осени нет — есть холода, полянки выбеленной изморозью утренней травы — а вот на солнце трава потемнела густой зеленью, покрытой острыми крапинами росы, а потом нахмарило — шаткое, неустойчивое, переходное время — и снег повалил так, словно навсегда, подсвечивая день. Зябко. Ощущение неправдивости и сна — Эбергард так долго ждал звонка (словно без звонка не имел права занять место в машине), что ему показалось: вот он сядет в машину и поедет в тепле, но сам-то он так и останется под козырьком подъезда — прирос, это правильно, ничего уже не изменится в этой сонной оторопи.
— Давай, в общем, — Хассо позвонил в десять, — в десять двадцать пять у пятого подъезда мэрии.
Некогда разворачиваться, остановите здесь — Эбергард выскочил на четной стороне Калининской и подземным переходом на ледяном ветру помчался к мэрии. Хассо, в общепринятой заместителями префекта короткой черной куртке с меховым воротников, уже двигался к пятому подъезду, никого не высматривая; первые заместители префектов не топчутся в ожидании возле подъездов…
— Погодка-то, — хорохорился Эбергард, — по всей России метет. На дорогах заносы! И в коридорах — заносы. И в кабинетах! По всем этажам!
Хассо не подал руки, протянутый факс с омерзением взял, но читать не собирался.
— Что подчеркнуто, надо убрать. И если судья спросит: опека, а ваше мнение, пусть они скажут: ваша честь, на усмотрение суда.
Хассо поморщился — слишком! последний, короче, раз! Он предупреждал! Мозгов нет, чтобы понять… Уровень ли это первого зама!!! — в телефон:
— Виктория Васильевна, что хочу попросить. Надо убрать из заключения ваших из опеки по Эбергарду вот это: про неприязненное отношение, про отец не видится и что дочка там не желает — моя просьба, — Хассо выговаривал с отчетливым мучением, «как вы понимаете, этот больной стоит рядом», размахивая бумажкой, как прилипшим и не отлипающим… громко, Эбергард испугался: а слушает ли Бородкина, не в молчащий ли телефон? — Не надо мне про ошибки его рассказывать — это наш с вами вопрос? И чтобы на суде мнений не высказывать. Пусть суд решает. Да что толку, что обещали. Вы же знаете, обещают, а на суде тявкают… Объясните: иначе лично им будет очень плохо. От меня! — спрятал телефон, скомкал и выбросил в урну факс и помахал Эбергарду: — Побежал.