Был Глазов, был красивый и робкий Олег Сальников, позвали и Макеева — этого-то уж вовсе непонятно зачем, но Волошин пояснил наедине, что с ним уютней.
— Обязательно нужен дурак. Гораздо надежней.
— Что ж вы Абрамова не позвали?
— А я позвал. Еще в понедельник звонил. Но вряд ли он ко мне заявится, да и адреса не спросил.
— Адрес он знает, — сказал Свиридов. — Вы ему тогда давали, после творческой встречи.
— Да он забыл двадцать раз.
— Подождите, еще придет, начнет рассказывать, как все прекрасно…
— Не придет, — твердо сказал Волошин.
— Откуда вы знаете?
— Чувствую.
Свиридов это запомнил.
Никого из волошинских коллег не было, — вероятно, он старался не смешивать тусовки, а может, не хотел особо светить списантов перед журналистами; интересно, что каждый из списанных неохотно допускал товарищей по несчастью в свою профессиональную среду — то ли боялся заразить сотрудников, то ли понимал, что списочные разговоры вряд ли интересны людям другого круга. Все-таки в списке, как у гипертоников в санатории, темы были специальные — кого вызывали, что Калюжный, какие последствия по работе, что делает Жухов, не пора ли гнать Жухова… Толстую девушку Таню Ползунову, трудившуюся в сберкассе, неожиданно повысили. Драгоманова страстно влюбилась в киевлянина и беспрепятственно к нему выезжала уже дважды, значит, с ближними республиками проблем пока нет. Зато Спасова — помните Спасова? Высокий, с коровьими ресницами, — не пустили в Нигерию. Ну, это понятно: там война, сейчас никого не пускают. Но не пустили наши! Какая разница: значит, берегут своих. Мельком коснулись Гусева: он вышел из больницы, от издательства отошел, посещает храм.
— Ну, этот не пропадет, — сказал Клементьев. — Будет насаждать ОПК.
— УПК? — не дослышала Булатова.
— Основы православной культуры, — пояснил Клементьев. — Не верю я в перерождение этих типов. Подумаешь, повеситься хотел. Хотел — повесился бы.
Новые люди, победители имманентности, напились быстро и некрасиво. Без имманентности все чувствовали себя неловко, как без тени, а период сплочения на почве гонимости предсказуемо заканчивался. Гнусность ситуации усугублялась тем, что и в обычных-то закрытых сообществах все рано или поздно друг другу надоедают, а тут сообщество вдобавок утратило всякий признак признака, по которому его закрыли. У Волошина стало ясно, что все подозревают друг друга в худшем, но худшее каждый представляет по-своему. Разговоры не клеились, шутки не шутились.
— Андрей, вы как насчет марша? — спросил Свиридов.
— А что, марш — идея, — вяло сказал именинник. — Только не пойдет же никто.
— Это как надавить, — встрял Макеев. — Могут пойти, если всех с работы попрут.
— Всех-то не попрут.
— Я бы не ходил, — сказал Свиридов. — Дурновкусие.
— Ну, вам все дурновкусие… Хавать только все это полной ложкой — не дурновкусие, а рот открыть — как же, нельзя, новодворщина…
— Да открывайте сколько влезет, маршировать-то зачем? За Жухова? Это же, понимаете, низведение диалога на уровень головы и палки…
— Да? А сейчас у вас этот диалог на каком уровне — мерлезонского балета?
После горячего — Волошин накупил цыплят по-гурий-ски, переименнованных теперь в цыплят по-французски, разогрел в СВЧ, — курили на кухне. У Волошина зачирикал мобильник, в нем слышался громкий женский голос — Волошин однообразно повторял: нет, пока нет, да, сразу, как только, так немедленно.
— Жена? — извиняясь интонацией за нескромность, спросил Сальников.
— Жена моя давно в Штатах, — сказал Волошин. — И дочь с ней. И хер с ней.
— Американский? — подколол Макеев.
— Нет, наш, стоматолог на Брайтоне. А звонила жена Гриши Абрамова.
— Что такое?
— Спрашивает, не приходил ли.
— Он что, пропал?
— Говорит, четвертую ночь не ночует.
Все переглянулись, подумали об одном и том же, но были еще недостаточно пьяны, чтобы свободно обмениваться подозрениями. Только во время следующего перекура Сальников осторожно спросил:
— Что же такое с Гришей… с Абрамовым… бред какой-то. Такой положительный…
— С положительными-то и случается, — вздохнул Клементьев.
— Ну, хватит прятаться, — неожиданно сказал Волошин, перестав подпирать стену и оглядев всех с выражением горького торжества. — Абрамова сдал я.
Все были уже хороши, но протрезвели мгновенно.
— Заливать-то, — неуверенно сказал мальчик-тюльпан-чик Сальников.
— Да, да, — подтвердил Волошин. — Что такого? Не ждали Репина?
— Ну, знаете, — выдавил после паузы Макеев.
— Я его ненавижу, — резко сказал Волошин. — С первого дня, как увидел, — вы же меня, Сережа, с ним познакомили, нет? В «Октябре», на творческой встрече с ветеранами?
Свиридов кивнул.
— Ну вот. Как он начал рассказывать про прекрасную нынешнюю жизнь — так я все и понял. Вы тут говорили: Гусев, Бобров… Никого нет страшней, чем Абрамов. Которому все сейчас хорошо. Он же и после Жухова разливался, вы слышали? В первый раз-то… в походе. И что ребенку не надо менять еврейскую фамилию, и что в СМИ поливай кого хочешь, и что денег у всех полно, и непонятно, чего нам надо… На всю электричку дудел, сволочь. Все чтоб слышали! Вот тогда я и решил. Раз тебе так хорошо, получай. Посмотри, как оно хорошо, рылом упрись. Такой, пока не упрется, хрен поймет.
— Стоп, стоп, — проговорил Клементьев. — И когда вы его?
— Что — когда? Донес когда? Когда Калюжный вызывал. Он сразу спросил: кто что говорит? Я и говорю: никто ничего, один Абрамов. От него я неоднократно слышал разговоры о необходимости создания на базе списка разветвленной антиправительственной организации с британским финансированием. По-моему, очень логично, нет? На тебе твой Британский совет, кушай.
— У него двое детей, — сказал Свиридов.
— Помню, помню. Две дочки. Но если все у нас так хорошо, государство же быстро разберется, правильно? И позаботится о дочках, дочь за отца не отвечает…
Никто не знал, шутит Волошин или исповедуется. По его гладкому лицу и блестящим черным глазам ничего нельзя было сказать. Он поглядывал то на одного, то на другого и всем подмигивал.
— Мальчики! — капризно позвала Наташа. — Сколько можно!
— Погоди, мы в бутылочку играем, — отозвался Макеев. Из гостиной донесся визгливый хохот.
— Нет, Андрей, вы серьезно? — не выдержал Свиридов. — Всякий розыгрыш хорош в пределах…
— А почему, кстати? Вот вы, Сережа, верите?
— Нет. Вам это незачем, это не в вашей природе.
— А почему? — Волошин говорил зло, серьезно и смотрел теперь на одного Свиридова. — Они составляют в сети списки на уничтожение, и делают это совершенно открыто. «Враги русского народа». КМПКВ — когда мы придем к власти. Знаете такое сокращение? Там имен триста, между прочим, и мое в том числе. Уверяю вас, что и этот список не просто так, и тоже КМПКВ. А если мы еще не знаем признака — это не значит, что его нет. Ясно только, что живым никто из этого списка не выйдет, — тут-то, надеюсь, все понятно?
— Живым вообще никто не выйдет, — сказал Глазов из своего угла.
— Ну не надо, не надо, Глеб Евгеньевич! Хватит абстракции разводить, трогает жизнь, как говорится! Вот уже как трогает! — Волошин большим и средним пальцами подергал себя за кадык. — Они — совершенно не стесняются. Как вы не понимаете, это же все до первой крови! Одного растерзают — остальных задавят и не плюнут. Страшно же только в первый раз! У них все серьезно, они готовы, вам первому не поздоровится. Почему мы должны смотреть на это молча? Вот такие, как Абрамов, — они-то и решают дело. Это голос довольного большинства, им все нравится, — и пока мы не раскачаем это довольное большинство, ничего не выйдет. Не с Гусевым надо бороться, не с Панкратовым. Один взятый Абрамов значит больше, чем двадцать повесившихся Гусевых. Они же должны понять, что их, которым так хорошо, которые никуда не высовываются, — тоже могут взять за просто так, за неправильный нос, по оговору соседа! Пока они этого не поймут — мы так и будем катиться в задницу. Вы что же, надеетесь в перчаточках это все остановить? Было уже в перчаточках, сами хотите гибнуть — ради бога, но страну-то зачем толкать? Один взятый Абрамов — это двести одумавшихся! Поглядел бы я, как он теперь под нарами режим хвалит. А в том, что он под нарами, я не сомневаюсь. Такие всегда под нарами, деток очень любят. Кто любит деток, тот всегда ссыклив не по делу. А на нарах те, кто никого не любит и ничего не боится. Пока у нас таких не будет, будем в опущенниках ходить.
— Это такая ерунда, что даже спорить противно, — сказал Глазов.
— Да не спорьте, я переживу. Возразить-то нечего.
— Понимаете, Андрей, — осторожно начал Свиридов. Он боялся не Волошина, а почти неизбежной банальности сказанного: скользнет, не задев, а надо было в точку. — Я не буду вам про цель и средства, про мерзость доносительства и так далее. Но это все — для поддержания прежнего фокуса, для тех же качелей, на которых, честно говоря, уже укачивает. Мы должны быть как они и хуже, да? Но мы не должны быть как они, иначе все придет туда же. Мы должны быть лучше, чем они, другими, чем они, неужели непонятно?