— Вонмем!..В царствование Траяна у городе Илиополе, что в Келесирии, в области Финикии Ливанской, сопредельной с иудейской стороной, жила девица, по имени Евдокия, – распевно тянул уставщик. – По происхождению и по вере она была самарянка. Прельщая своей великой красотой, она многих безжалостно увлекала к погибели, собирая посредством плотской нечистоты, этого легкого способа приобретения, свое постыдное достояние от богатства тех стран. Лицо ее было настолько красиво, что и художник затруднился бы изобразить эту красоту…
Сила, глядя сквозь уставщика омороченным, притуманенным взглядом и азартно зря деву-красу, долгую косу, наливался тревожным жаром.
— …Множество благородных юношей и даже представителей власти из других стран и городов стекались в Илиополь, чтобы видеть и насладиться красотой Евдокии, греховными делами собравшей богатство…
Ох, как позавидовал Сила благородным юношам и представителям власти, ох, как возмечтал очутиться посреди них, чтоб насладиться… Созревший отрок …окаянный махом чарами прельстил… уже не в силах был внимать тому, как просветилась блудная Евдокия светом христианского солнца, как после раскаянья и долгих иноческих подвигов обрела силу чудотворения и приняла мученический венец во славу Господа нашего Иисуса Христа и вечное райское блаженство очищенной душе. Духовное не пробивалось в душу Силы, где клубился знойный туман, где зарей утренней маняще пылала розовой наготой еще нераскаявшаяся, илиопольская чаровница, купаясь в росных колдовских травах…
3
На Сороки оттеплило. Погрузил Сила мягкую рухлядь в легкую кошевку, обшитую сохатиными шкурами, кинул ружьишко для острастки дорожных татей, запряг коня и, наспех перекрестившись, махнул в уездное село Укыр к тамошнему скупщику мехов, чтобы продать добытую пушнину либо обменять на припасы и харчи.
Под ясно голубым небом слепяще сияли золоченные купола храма, а над тесовыми крышами добротных изб, колыша сизые дымы, волнами проплывал колокольный звон; звонили после заутрени, и улыбчивый, принаряженный народ, степенно, дабы не растрясти благодать, шествовал из храма.
Сила подвернул к дому скупщика, где моложавый, бойкий мужичок, подбоченясь, красовался за прилавком и, насмешливо поглядывая на меха, и никак не давал доброй цены; но и Сила упорствовал, хотя про себя и прикидывал: коль в Укыре не сбудешь, больше податься некуда. И тут голоушая… гарусный платок сполз на шубейку… забежала в лавку укырская девка… в очесах опасно играющая рысья зеленца, разметанные по плечам кудри, что таежный костер, от коего сухо, трескуче запалилась силина душа, заныла в приступившей сладостной истоме; ослепшим глазам привиделась библейская самарянка, оглохшим ушам зазвучало: «…лицо ее было настолько красиво…», «чтобы видеть и насладиться красотой…»
Девка с бестыжим откровением, цепко прощупала оторопевшего Силу омутным взглядом… на влажных губах взыграла заманистая улыбка… и упорхнула из лавки. А уж по какой нужде заворачивала, Бог весть. Может, к скупщику метила, да Сила некстати вывернулся.
— Чьих, паря, девка? — очнувшись от девьих чар, сипло вопросил парень скупщика.
— Шуньковых… Из приезжих… Шунькова Фиса,— повеселел тот.— Из окулькиной веры. Слыхал, поди.
— Что еще за вера такая? – полюбопытствовал Сила, и словоохотливый скупщик… похоже, и книгочей… охотно растолмачил.
Прижилась было в Забайкалье и эдакая новочинная фармазонья секта, клятая и семейцами, и единоверцами, где якобы поганистый народец плевал на Божий венец и, как прижмет невтерпеж, по-собачьи сбегался в полюбовном деле. Еретики и еретицы оплетали худобожьего мужика ли, бабу прелестными словесами, словно паучьими силками: мол, природа велит, а против природы не попре, ибо – Творение Божие. Супротив природы, дескать, все одно, что против Бога… А потом, дескать, Владыко учил любить ближнего больше, чем себя самого, пособлять ближнему, так разве то не пособление, ежли баба утешит терзаемого страстью мужика либо тот ее ублажит. Природа… А венец, что хмельной вьюнец, любой тын обовьет ботвой и листвой; венец – пустое, ежели молодые сплошь и рядом из-под венца глазом влево косят, – хошь в помыслах, да грешат, любодеи, а потом – и въявь. Так уж честнее тешить и ублажать плоть без венца, без обмана… Семья?.. Так по Писанию: домашние мои, враги мои…
— Такая вот окулькина вера, – толковал скупщик, — лучину загасят и в гаски играют: кто кого впотьмах да впопыхах нашарит, с тем и согрешит.
Нет, не осадили Силу поносные слова скупщика, – пуще раздухарили; грехи любезны, хоть и манят в бездну, но разве ж о том думы, когда молодая властная кровь дыбит жилу, распирает кости и рвет мягкую плоть, словно полая вода глинистые берега. Долго и нудно не торгуясь, сдал охотник пушнину, выручил за нее часть деньгами, часть товаром да таежными припасами и, прихватив сладкого вина, печатных пряников, азартно выметнулся из лавки. Слыхал, что Шуньковы пускали постояльцев, а посему кинул в кошевку кожаную суму с припасами и товаром, суетливо распутал вожжи, понужнул жеребца, да и прямиком к шуньковской усадьбе. Подле московского тракта, на отшибе села, раздражая крепкий хозяйский глаз, красовался их заголенный… тын, поди, спалили в крешенские морозы… пустой двор, навроде проходного, крытый небом и обнесенный ветром.
Наладился Сила, вроде, на постой, хотя мог бы приклонить голову и у родичей, – те уже давненько жили в Укыре, отсохшие от аввкакумовского древа, приросшие к единоверцам, – не то щепотникам, не то двуперстникам. Про них Силин отец, Анфиноген Рыжаков так судил-рядил: «Опосля Катьки-распутницы, которая нас сюда прогнала через всю матушку-Расею и Сибирь, тут у нас за Байкалом обмирщанники появились, сиречь богоотступники, кои поносно талдычили: мол, креститься надо двумя перстами, а всё остальное надо делать и молиться так же, как никонианцы. Мы на этих обмирщанников беду накликали, анафеме предали, стали молиться так, как наши деды и прадеды молились”
Объехав стороной своих родичей-обмирщанников, ехал Сила, а робость одолевала… раза два осаживал жеребца, маялся в думах и сомнениях, хотел было повернуть оглобли… но и удалиться на тоскливое займище несолоно хлебавши, когда вся душенька заныла, плоть взыграла, уже не мог. Неужли такой кус, да мимо уст. В пол-глаза бы, хоть крадучись, глянуть на деву-красу долгую косу, а там хоть в пень головой. И манило нестерпимо, и неведомая жуть трясла, словно брел один, без напарников, медведицу подымать с берлоги. На удачу… хоть и окулькина девка… мало надеялся: уродился из себя не шибко видный: плечистый, могутный в груди, да коротконогий, с шадровитым лицом, где лукавые горох молотили.
Но подфартило Силе редкостно, отчего пошла удалая голова цветастым девьим хороводом: мало что взяли на постой, но и зазвали на вечерку, учуя, что тот, продав рухлядь, явился не с полым загашником. Анфиса жила в просторной, но изветшавшей избе напару с матерью, — про отца своего, будучи девьей дочкой, вроде ведала, но таила, — а коль изба пустая, вот и понавадилась отбойная молодежь справлять у Шуньковых хмельные посиделки. Понатащут наедков-напитков и до третьих петухов поют, играют, а хозяйка, чтоб не смущать молодых, коротала вечера у соседки, да там же порой и ночевала.
4
В этот день укырские праздновали вешние Сороки или еще звали — Кулики, и верили, что на «сорок-мучельников» сорок пичуг прилетает, и зачинная — поднебесный певчий жаворонок. Детные бабы пекли ржаные и пшеничные жаворонки и потчевали ими детву. Подъезжая к шуньковской усадьбе, Сила узрел на воротах богатого мужика Калистрата Краснобаева ржаное печево, затем потешился глядючи, как хозяйские ребятишки, усадив жаворонков на охлупень амбарной крыши, кликали весну пронзительными, переливистыми голосами:
Жаворёнки, прилетите,
Студену зиму унесите,
Теплу весну принесите:
Зима нам надоела,
Весь хлеб у нас поела!
Заливались ребятишки, словно вешние птахи, а Краснобаевская молодуха, краснощекая Малаша, тетёшкая на руках своего малого Петруху, ворковала голубкой:
Жаворёнки прилетели,
На завалинку, на проталинку…
Жаворёнки прилетели,
На головку малым деткам сели…
Тут Малаша щекотливо взъерошила Петрухины волосенки, и тот на радостях полез ручонкой искать материну титьку. Полюбовался Сила на ядреную молодуху с парнишонкой на руках, и, распахнув полушубок, вдохнул полной грудью влажный, волнующий мартовский ветерок; а уж хмельные предчувствия суетно роились в душе, являли глазам Фису во всей её тревожной, рыжей красе.
…Ближе к вечеру заимский гость уже смущенно жался на лавке, возле стола, где мутно посвечивала среди рыбных пирогов и творожных шанег четверть медовой сыты. Ярко горела трехлинейная керосиновая лампа, и на копотных венцах, по белой печи мельтешили пляшущие тени, бойко стучали в половицы чирки и чоботы.