разве не рай?…
Но дома, оставшись один, он бы включал музыку на полную громкость! Тайно бы — и с наслажденьем — ходил! И — ел — бы — сам — и — много!..
Ходил бы, приплясывал, смеялся над всеми — и ел!!!
Он весело танцевал бы в одиночестве перед зеркалом…
Делал бы упражнения с гирями, укрепляющие бицепсы, трицепсы…
И, может быть, к нему, паралитику,
прибегала бы тайно одна,
какая-нибудь,
с портфельчиком,
после занятий…
Или, может быть, даже — целых две… Потому как…
— без — тайного — блуда — нет — мужского — счастья — нет — нет — нет — а —
двойное счастье лучше одинарного.
И ведь, что примечательно,
— ровно — в — два — раза!..
377
Но мерзкий запах мертвечины обдал Цахилганова.
Это Чак, любимец Чак, помесь дога и дворняжки,
опять убегал от него по цветущему лугу
стремительной трусцой,
воровато оглядываясь.
Принюхиваясь, пёс бежал неуклонно на запах падали. И никакая сила не могла отвлечь его от этой запретной, невыносимо желанной собачьей цели.
О, как же он катался, как извивался в смердящей слизи…
— Чак! Ты с ума сошёл. Ффу. Фу! — кипятился Цахилганов.
И кричал Чаку издали, и размахивал над головой ошейником угрожающе:
— Дурак! Это же Любе мыть потом тебя в ванной. Кретин… Собачий кретин…
Цахилганов подбирал на пустыре обрывки пожелтевших газет, сердито отирал жидкую дрянь с дрожащих боков Чака…
С дрожащих сладострастно боков…
— Придурок…
Но какими виноватыми глазами смотрел на него умный Чак —
пёс кротко вертел хвостом, извиняясь…
378
И снова пёс был чист, послушен, понятлив. Долгое время. Пока нюх его не улавливал на лугу запах тлена,
запах разлагающейся плоти — запах смерти.
Тогда повод ошейника удержать было уже невозможно:
— Чак! Дурило… Куда? Назад!.. Я кому сказал?!.
И Люба опять всплёскивала руками:
— Где же ты так вывозился, бедный! Как тебя отмыть?
— Это он — бедный? А не ты? Пошёл вон от меня, Чак! Фу! Грязный… Иди от меня туда,
— где — Любовь —
там тебя отмоют…
Но ругающийся Цахилганов понимал, понимал пса. И улыбался ему, уже вымытому, умилённо. И знал. Почему-то знал хорошо,
что рассказывать Любе об этой запретной страсти Чака
нельзя.
Да. Это была только их с Чаком, общая, тайна,
совместная…
379
Как вдруг всё переменилось. И он увидел на миг себя, того, прежнего, с очень большого расстоянья — отсюда, из реанимационной палаты, в которой сильно сквозило. И тот, прежний, прошлый, тридцатилетний он, уже — чуждый ему, вызвал в нём теперь недоумение и досаду.
Цахилганов с брезгливостью понюхал свои руки. Запах падали — сладкий, приторный запах тлена — только почудился ему? Почудился,
— тянет — тянет — откуда-то — падалью —
или же… Но — нет: деньги не пахнут.
И его фирма «Чак» успешно гонит порнуху,
и способна нагнать её — тучами,
на всё бездумно балдеющее,
похотливое человечество.
Оно готово платить Цахилганову деньги,
за новые и новые возможности поваляться в тлене,
оно — норовящее утонуть в сладострастии,
чтобы забыться,
— чтобы — отключиться — от — жизни —
будет за это платить…
— Смерть — это же падаль, — быстро проговорил чей-то боязливый, давний, девичий голос.
— Люба? — обрадовался он воспоминанию. — Да. А падаль — это смерть,
сладкая, приторная, смердящая смерть!
380
Но что-то снова происходило с пространством. Оно ощутимо уплотнялось в палате реанимации и вот-вот, казалось, должно было дойти до стадии персонификации — кого бы то ни было.
Магнитная буря, утихшая не так давно, опять обрушивалась, вопреки прогнозам земного магнетизма,
на бедное человеческое сознание
и вовлекала разум в свои, вселенские, вибрации…
Цахилганов выругался, ощущая знакомое стягивание мышц вдоль позвоночника, и стал ждать, когда проявится перед ним некто — он сам ли, всё равно в каком возрастном обличье, или воющий Патрикеич,
озабоченный тайной биогеокосмической, уцелевшей будто бы где-то, единственной лаборатории.
Но только покойный Чак махал хвостом перед мысленным взором Цахилганова и собирался бежать куда-то. Покойный Чак звал за собой Цахилганова, должно быть — на луг. На цветущий жёлтый луг в солнечных сияющих одуванчиках.
— Чак, милый, умница! Иди ко мне! Видишь, с Любой что… Да, Чак. Такие вот наступили теперь без тебя времена. Иди сюда! Я слишком давно тебя не видел! Ужасно давно. А, ты пришёл. Хороший мой…
Чак с сожаленьем оглянулся в ту сторону, куда только что увлекал Цахилганова,
— к — омерзительной — жиже — в — чертополохе —
и прижал уши. Наклонив голову, Чак всё же двинулся к хозяину. И упал на передние лапы, подползая… Цахилганов тянул к нему руку…
— Чак! Умница!.. — тосковал он по давней своей собаке.
— Привет-буфет, — проиграл над ним весёлый, легкомысленный саксофон. — Чего ты там, на полу, потерял?
381
Цахилганов вздрогнул — и вскочил.
— Сидишь, значит, сиднем, как паралитик? — проговорила из полуоткрытой двери приветливая Сашкина голова в низкой врачебной шапочке и просияла единственным, передним, зубом. — Ты не окочурился ещё тут, Цахилганчик?.. А я к Барыбе. На обратном пути загляну!..Кстати, чем это ты занимался сейчас? Тараканов на полу, что ли, вслух ловил? И как — сбегаются они на твои уго-воры?
— Воры?…Ты о чём?
Прозектор Сашка Самохвалов покрутил пальцем у виска, ещё раз беззаботно улыбнулся однозубым ртом —
и исчез.
А в ушах Цахилганова всё звучало, повторяясь многократно:
— …воры. Воры! Воры!!!
Ворующие — что?
Но тут же сдавленный визг молодой медсестры донёсся из коридора. Потом — невинный смех Сашки. И разудалая фраза его:
— Эх, нет ничего в жизни слаще губ Людки!!!
— …уб Людки… — машинально повторил присмиревший Цахилганов в палате.
Он втянул голову в плечи, раскачиваясь на табурете. Обрывки чьих-то фраз раздражали слух, словно добивали Цахилганова нарочно.
— Ублюдки. Мы. Ублюдки,
…пос-ле-революць-онные.
382
М-да, припечатала тогда их, троих, бывшая заключённая Ксенья Петровна Барыбина. И больнее всех — сына.
С Сашки-то Самохвалова всё слетело как с гуся вода.
А вот для юного Цахилганова это повлекло весьма странные последствия.
Наплакавшаяся в тот злополучный день мать его, пришедшая от Ксеньи Петровны, не могла ничего рассказать отцу, потому как был он в длительной командировке: Константина Константиныча срочно вызвали к Суслову. Должно быть, там полковник Цахилганов переволновался. И сразу же оказался на длительном лечении в подмосковном Голицыне –
в замечательном профильном госпитале, на берегу тихого пруда с деревянным мостом.
Но история с Марьяной взбудоражила весь Караган, она неминуемо должна была докатиться до Цахилганова-старшего рано или поздно. Анонимная жалоба каких-то девиц, не принятая в местную печать, ходила, однако, по рукам среди населения:
о прошлых балах поговаривали…
И Цахилганов-младший чутко сторожил день отцовского приезда —
это знает всякий умный подлец: опередивший другого в подаче информации выигрывает всегда!
383
Временно ночующий теперь не в квартире номер тринадцать, а в родительской,
— готовить — работу — по — квантовой — физике — следовало — без — помех —
он увидел однажды поутру чёрный кожаный небольшой чемодан в прихожей. На кухонном столе лежали два огромных шишкастых пакета с зёрнами кофе марагоджип. Отец был дома…
И женатый студент Цахилганов, постригшийся накануне очень коротко,
— то — есть — максимально — благонадёжно —
принялся похаживать мимо двери отцовского кабинета, откуда голоса родителей доносились слабо,
словно сквозь толщу воды.
— …Тут на нас налетела было одна девица, но об этом потом, — говорила Анна Николаевна за двустворчатой дверью особым, воркующим, голосом. — Прости, я тебя перебила. Продолжай! Продолжай… Так, бессовестная развратница одна! Отстающая студентка… Я слушаю.
Константин же Константиныч в то самое время глуховато извещал, что генеральское звание ему теперь уж точно не светит — повышение не состоялось. При разговоре скрипели дверцы шифоньера, постукивали ящики стола, шуршала разрываемая бумага.