на долгих десять лет.
Осталась ли его жена Марьяна колдовкой или бросила попытки менять у людей их собственную волю на свою,
— колдовство — есть — высшая — стадия — волюнтаризма — и — наоборот —
суть дела от этого не менялась: Барыбину было гораздо спокойней на работе. И даже часть его домашней библиотеки переместилась потом в ординаторскую, поскольку он изготавливал на дежурствах, в перерывах, некий научный труд, о котором стеснялся пока говорить –
по скромности он держал его в тумбочке под раковиной, среди хлама, свёрнутым в трубку.
Медицинские сестры опекали Барыбина, баловали и любили необременительной цеховой любовью. Изредка они готовили реаниматору вкусное на больничной кухне, из продуктов, принесённых им в день получки. Но никогда, никогда не ставили при нём на стол тарелку с виноградом —
чтобы он не закричал «чур меня!» и не убежал шляться по пустырю, за больничной помойкой, дабы успокоиться перед операцией.
369
Как ни крути, а брак Цахилганова оказался самым
удачным. И если бы он немного приглядывал за Любовью,
плюнув на сомнительные свои дела,
он не проглядел бы главного,
— пассивного — её — самубийства…
— Люба, ты молчишь и молчишь. Жена моя… Как бы я хотел говорить с тобой…
Цахилганов поразглядывал надписи на тёмных солнцезащитных флаконах,
они стояли на столике, будто слепцы, выстроившиеся в ряд.
— Неужели ты больше не видишь меня?.. Мы потеряли возможность всматриваться друг в друга…
Эта возможность ушла из жизни, их жизни.
Но голос Любы ещё звучит иногда в этом мире —
бесконтактно…
— Не молчи…
Какое-то из её слов станет последним,
— или — уже— стало.
— Скажи что-нибудь…
— Вспомни! Ты что-то спрашивала про птенцов, Люба, — расхаживал он по палате. — Я, правда, не очень хорошо тебя понял. Это Барыбин у нас большой специалист по иносказаньям. А я дилетант… Люба!!! Нельзя же так долго молчать…
Любовь застонала.
— Что? — Цахилганов склонился над женой. — Что? Здесь — больно? Или здесь?
— Они вырастут… Налетят целой стаей, — едва слышно проговорила Любовь.
— Отпрыски! — рассёк вдруг пространство решительный, непримиримый голос Дулы Патрикеича. — У-у-у-у — у!..
— Пустое, — успокоил Цахилганов то ли себя, то ли жену, то ли старика. — Всё пустое…
370
А можешь ли ты объяснить себе, Цахилганов, отчего это у Барыбина-младшего,
у Боречки то есть,
раздвоенный подбородок?
Отбой: Цахилганов никогда не храпит по ночам. В отличие от Сашки. А этот барыбинский отрок бесчинствует во сне, словно бешеный вантуз…
— Не бойся. Ничего не бойся, Любочка. Когда Мишка перестанет пичкать тебя препаратами из слепых флаконов, ты придешь в себя. Пусть не надолго… Ты вырвешься из круга своих наркотических представлений. Они пустые, Люба…
— Её нет… Она высиживает где-то птенцов, — шелестел голос жены. — Как же я… справлюсь, если их будет много?
— И хорошо, что нет, — с деланой бодростью уверял жену Цахилганов. — Зато я здесь. Я с тобой. Только с тобой. С одной тобой. Слышишь?
Я навсегда теперь — с тобой. Правда.
Что бы ни случилось…
371
Любовь открыла глаза и смотрела на него, видя.
— Тебя долго не было, — она подбирала слова, выговаривала их с тщательностью, распределяя силы правильно и разумно. — Сейчас… Ты так хорошо сказал, что… Мне не хочется уми… умирать.
— Вот и умница, — погладил её руку Цахилганов, едва не заплакав от благодарности. — Если ты захотела жить… Я тоже буду жить, Люба!
— …Живи, — приговаривал он тихо, боясь голосом спугнуть возникшее в ней и совсем слабое желание. — Прошу тебя. Живи…
— Да… — сказала она успокоенно, отворачиваясь.
Цахилганов разволновался. Вон что! Его нарочно запугал Барыбин. А она не безнадёжна — Любовь отвечает!
Но… как же она бледна сегодня, как бледна. И эти землистые тени под скулами, раньше их не было…
Вдруг розовое тело Горюновой снова,
словно резиновое,
качнулось в его глазах.
Опять. Опять эта Горюнова! Бесстыжая. Настырная.
Ты, со своими говяжьими телесами, смеешь лезть в память даже сейчас?! Сгинь!
— Я только с тобой, Люба! Веришь?
372
…А может, развязная чувиха Горюнова и есть именно та женщина, которая — оживляет? Вульгарная, пышущая глупостью и здоровьем…
Шла бы ты подальше, Горюнова, со своей молодой плотью, красной, как освежёванная туша!..
Любопытно, какую такую пользу науке способна принести эта преподающая
— дающая — знания —
бабёнка с кошёлочным сознаньем?
Какую такую элиту советского периода она тщится изучить — и зачем? Да ей, с её вульгарными ужимками и чепухой, которую она несёт… Ей бы в магазине искусственными членами торговать, а не лекции читать.
А он-то перед нею рассуждал на ступеньках —
про Козлова и «Арсенал»!..
И высокопарно толковал ей, тоже что-то громко изрекающей, про «Электрические сны» и прочее,
— хм — нелепица — несуразица — бессвязный — можно — сказать — разговор — по — мотивам — второго — фортепианного — концерта — С. — Рахманинова —
зачем?!.
373
— Спи, Люба… Спи! Нет никаких птиц. Нет хищных птенцов. Нет никаких ублюдков. А есть покой, Люба… Он у нас впереди…
В покое, к счастью, нет ничего!
Там полное равенство.
Там нет униженных — и нет победивших,
нет жертв — нет палачей,
нет хищников — нет пострадавших…
Прозрачные искусственные жилки свисают с капельниц и несут в вены жены лекарства от боли —
лекарства от действительности –
искусственно — затянувшейся — безрадостной — действительности —
но если он скажет реаниматору Барыбину одно только слово, этот совершенный и полный покой для Любы наступит сразу.
Думая так, он вдруг успокоился и, кутаясь уютно в байковый халат, полудремал-полудумал. Ведь смерть — это, в любом случае, отключка от земной жизни. И разве это, само по себе, не благо?
Пусть память погаснет,
как перегоревшая лампочка — щёлк!
И всё: никаких мук, никаких расплат.
Сеанс окончен…
374
Кто-то страшный и беспощадный придумал для человечества злую сказку — про ад и рай, думал Цахилганов. Не надо нам никакого сказочного рая, когда реально грозит современному нормальному человеку только ад!
Что ни говори, а материализм добрее.
Для грешников. Коих подавляющее большинство…
Добрый атеизм с его задумчивыми кабинетами в светлых Домах политпроса — он не запугивал никого неизбежным экзаменом на святость,
— кто — же — его — сдаст?
Но атеизм — этот опиум для народа, иссяк бесследно. А вместо него замаячило грозное будущее, громыхающее раскалёнными сковородками, воняющее серой и кипящей смолой: пощады не будет никому.
…Рай — он там, где Любовь.
Рай — для неё.
А для Цахилганова высшее благо — Ничто. Как для изношенного механизма,
страдающего усталостью металла.
Но Любовь — там, где рай…
Может ли Любовь увлечь его за собой туда —
ведь без любимого человека ей рай будет не в рай.
А что, в самом деле? Почему бы и нет?
375
Тогда шаловливая давняя мечта о счастье проникла в реанимационную палату, как безмятежный невидимый лёгкий ветерок: когда-то, давным-давно,
Цахилганова так и подмывало
притвориться паралитиком.
Чтобы здоровая, заботливая Люба утирала бы ему слюнявый рот белоснежным платком, и кормила с ложки, и укладывала бы спать с ласкою,
и причёсывала бережно, бережно…
Она вывозила бы его, расслабленного, мычащего, на инвалидной коляске. Катала бы, катала часами, умытого, благостного, по той самой аллее на бульваре Коммунизма,
где снуют весёлые студентки с портфельчиками…
И, ах, как славно было бы щипать их, пригожих,
— с — большим — проворством — и — с — исключительной — ловкостью —
за такие оживлённые, вёрткие ягодицы, едва только заботливая Любовь его отвернётся…
А потом вновь расслаблять лицо,
впадая в приятный, необременительный
идиотизм.
376
Катиться под шорох сентябрьских листьев под шинами инвалидной коляски… Улыбаться как ни в чём не бывало, поглядывая в синеву небес —
разве не рай?…
Но дома, оставшись один, он бы включал музыку на полную громкость! Тайно бы — и с наслажденьем — ходил! И — ел — бы — сам — и — много!..