— Не беспокойтесь, только не беспокойтесь.
Он вел себя запросто, словно зрячий, направился прямо к кожаному креслу против письменного стола, при этом даже не воспользовался суковатой палкой, которую держал в руке, очевидно, просто как эмблему странствий, и, опуская в кресло свое большое, но отнюдь не грузное тело, вытянул ноги в сапогах, все еще мокрых от снега.
— Тут мы, пожалуй, и остановимся; нетрудно догадаться, что вы смотрите на меня с нетерпением и ждете объяснений, поэтому я их тотчас же дам — я предлагаю вам вместе со мной проверить ваш счет… Вы ведь не против?
Налоговый инспектор? Слепой налоговый инспектор библейского возраста? К тому же знакомый Церлины? И какой странный слог, не говоря уж о пении в лесу, в высшей степени странный слог для налогового инспектора. Если бы он не пил кофе внизу на кухне, его действительно можно было бы принять за дух, дух налогов, за дух инспекции. И, не замечая, что сам сбивается на тот же слог, А. спросил:
— Кто дал вам право меня проверять? Я не допущу никакой проверки; мои книги в полном порядке. Кто вы?
— Да, да, — согласился старец, — только дурак станет в этом сомневаться… но что стоит между цифрами ваших книг?
— Ничего… иначе бы они были фальшивыми.
— Ничего? А может быть, в этом «ничего» и кроется ваш долг?
— Ничего — это значит, что у меня нет долгов: я никому ничего не должен.
— Ну, вы и скажете! Стало быть, ваши книги все ведают и сами в себя заносят то, чего не заносит ваша рука… тем больше у вас оснований проверить или лучше — разрешить проверить…
— Кто вы такой, что осмеливаетесь так настаивать? Кто вас послал? Кто вы? Судья?
— Громкие слова, слишком громкие слова…
— Хорошо, но, ограничиваясь самым скромным, имею я хотя бы право узнать ваше имя… как мне вас называть?
— Когда стареешь, от многого освобождаешься, а потом уж о нем и не вспоминаешь; глубокие старики безымянны, даже для самих себя… зовите меня, пожалуй, дедом, многие зовут меня так.
Дедом? Он подумал об отце баронессы, которого не мог себе представить; вспомнил собственных дедов, которых знал в ранней юности, далекой-далекой, — от этого, однако, немногое осталось, разве что крошечные обрывки воспоминаний, мелочи: мерцание на животе золотой цепочки от часов, поблескивание стекол очков, запах табака из пенковой трубки. И вдруг больно кольнуло подозрение, боль возникла от всколыхнувшегося воспоминания, от которого он, казалось, давно освободился, от затерянного в памяти воспоминания о самоубийстве Мелитты он был его невиновным виновником: оно, да, возможно, оно и было тем неоплаченным долгом, на который намекал старик!
— Вы дедушка Мелитты.
Слова вырвались у него почти непроизвольно и были как-то неясно и, к счастью, необъяснимо связаны с тяжелым предметом, лежащим перед ним на столе, который он не хотел видеть, — связь эту тоже лучше было не замечать.
— Возможно, возможно. Если это для вас важно, я был им. Мы по ту сторону воспоминаний.
Конечно, это было важно. Нынче в Германии поднимается всякая грязь со дна и процветает вымогательство всех видов. Если это дед Мелитты, то он с удовольствием позаботится о нем, но мошенников и шантажистов нужно остерегаться. Каким бы ужасным ни было внезапно пробудившееся воспоминание о Мелитте, А. чувствовал себя словно освобожденным, просто счастливым, что нашел ниточку, уцепившись за которую можно отыскать выход из всех этих странно запутанных обстоятельств, так сказать, назад в жизнь. И сейчас, когда его рассудок, слава богу, снова ожил, он вспомнил, что у Мелитты был медальон с фотографией деда; конечно, сегодня седая борода она и есть седая борода, уже тогда была седой и продолжала ею быть по сей день все десять лет — не воспользуешься этой возможностью опознания, так пусть сам дед внесет ясность, да и Церлина, которая имеет ко всему этому какое-то еще неясное отношение, должна была бы объяснить.
— Конечно, мне важно знать, являетесь ли вы дедом Мелитты… если за мной действительно числится какой-то, хоть и совершенно неизвестный мне, долг, который можно возместить, я, несмотря на истечение срока иска, сделаю все, чтобы его погасить.
— Не так заносчиво, сынок, — просто сказал старик.
Жуткий стыд охватил А., от стыда он стал как бы нагим. Это было намного хуже, чем если бы нагота была причиной стыда. И почему лежит на столе этот предмет, давя своей тяжестью? Кто его положил? Или старик выслал его вперед? Если бы можно было посмотреть, что это такое, вероятно, было бы не так стыдно.
— Стало быть, мы договорились, что тебе не удастся откупиться… верно?
— Да, — сказал А., и его глаза встретились со слепым взглядом окруженных морщинами, бесцветных, но прозревающих суть стариковских глаз, который был направлен прямо на него.
— И нам обоим ясно или почти ясно, что твое время истекло и пора заняться этим, нам просто никуда от этого не деться, не так ли?
— Да… дедушка.
— И ты знаешь: то, что теперь исполнится, будет исполнением твоего собственного желания. Разве не так?
Это, однако, было для А. не так уж очевидно. Он, конечно, чрезмерно много занимался завещаниями, но желать наступления того момента, когда завещание вступает в силу, — нет, боже упаси, это ему никогда не приходило в голову. Совсем напротив, завещания казались ему проявлением того осторожного пессимизма, который постоянно помогал добиваться удачи и который в нынешние ненадежные времена вдвойне уместен. Поэтому он ждал, что еще скажет старик, и это ожидание немного походило на торжественную тишину, предшествующую вынесению приговора.
Да так оно и было. Ибо засим старик возвестил:
— Ты не хотел быть отцом, ты всегда хотел быть только сыном. Это было твоим желанием, почти обетом, а раз он совпадал с желанием, то прямо-таки неколебимым обетом. Ты связал свою жизнь с тем, что заменило тебе мать, с его угасанием, и ты должен будешь исчезнуть. Ты сам не оставил себе иного выбора.
Да, это было похоже на вынесение приговора несколько зловещее, как всякое вынесение приговора, но, однако, не страшное, тем более что в ту самую минуту в комнату ворвалась тяжелая, набрякшая влагой струя холодного воздуха и взметнула со стола бумаги, закружила счета со всеми их фунтами и франками, так что А. в напрасной попытке их поймать только краем уха слышал свой смертный приговор! А то, что осталось лежать на судейском столе, давя своей тяжестью, — corpus delicti[29]? меч правосудия? и то и другое вместе? — кажется, тоже вдруг стало не таким страшным. Однако старику ветер был так же неприятен, и, несмотря на то что он выглядел закаленным, ему, очевидно, было холодно, так как он вытащил из сумы шерстяной колпак — или это был судейский берет, необходимый для вынесения приговора? и натянул его на свою седую гриву.
Хотя и лишенное всякой торжественности, это было все-таки вынесение приговора. И, как положено, старик начал сухим судейским тоном толкование права:
— Принять его или нет, целиком и полностью зависит от вас, я буду последним, кто станет вас принуждать. Если найдете его несправедливым, можете его отвергнуть и не принимать во внимание. Ваша воля свободна, можете поступать по собственному усмотрению.
— А если я найду его несправедливым, сохраню ли я право жить? — осведомился А.
— Право? Ты должен будешь жить.
— И должен буду умереть, если найду его справедливым?
— Должен? Ты сделаешь это по доброй воле, да, по доброй.
— Но ведь тогда моя добрая воля может довольно легко совершить судебную ошибку по отношению ко мне.
— За такие слова тебе не снискать прощения ни в этой, ни в будущей жизни, — засмеялся старец.
— До чего же несправедливо, — горячился А., — дескать, по собственному усмотрению, но мое сознание слабо и неповоротливо, оно может сегодня счесть справедливым то, что завтра, по зрелом размышлении, покажется ему несправедливым. Если моя добрая воля хочет избежать серьезных, вернее, непоправимых ошибок, ей вообще не стоило бы решать.
— Не волнуйся. То, что ты называешь размышлением, для твоей воли вообще не имеет значения. Она решит прежде, чем ты начнешь размышлять, она ведь следует исключительно только знанию, таящемуся в самой глубине твоего сокровенного «я», которое никогда в жизни, даже если бы хотело, не может обмануть себя и неотторжимой частью которого она является вся целиком. Твои размышления плетутся у нее в хвосте и часто приводят к заблуждениям, запутывая тебя, по крайней мере в обстоятельствах не столь серьезных. Но здесь, когда речь идет о главном, никакой путаницы нет.
— Как смело вы беретесь утверждать! Виновен не виновен, я решить не в силах. Все окончательно запуталось.
— Все станет на свои места, если ты прислушаешься к своему сокровенному «я» и его знанию.