— Тут его, дяденьки, точно нет.
— Точно? — дяденька в шляпе и плащ-палатке задумчиво обвел глазами примолкших женщин. — А может, ты вчера и не видел ничего такого; все перепутал со страху?.. Может, там и не мужик был, а баба в кепке?.. Шучу, малыш, шучу; им, кислятинам, с лошадью так не управиться… Ну, беги к ним.
И смерть Левкоевой списали на дезертиров.
Воинский эшелон освободил колею, уже и мост отгрохотал под ним впереди, а полуголый железнодорожник все не торопится трогать с места свою дрезину. Маленькими глотками он тянет из горлышка пиво, блаженно прислушивается к каждому глотку, наконец выбрасывает в лопухи пустую бутылку, запускает электромотор, и гром колес вновь сметает тишину с полотна. Близится мост. Остаются позади клочья колючей проволоки по краям насыпи, зеленая будка охраны, старый вохровец с карабином за спиной, с зеленым околышем па фуражке; железное кружево перекрытий, ферм и проводов, артиллерийски гремя и, как колокол, ноя, мгновенно охватывает Серафима со всех сторон. Река больно вспыхивает сквозь железо. Внезапно гром и мелькание стальных переплетений исчезают, настает простор и спокойное солнце. Немного погодя прерывается перестук колес; дрезина опять стоит в тишине… Железнодорожник благодарит Серафима за пиво, ждет, пока тот спрыгнет на насыпь, недолго провожает его, сбегающего в облаках пыли по крутой тропинке к реке, затем продолжает свой путь неизвестно куда по горячим рельсам. Серафим бредет вдоль воды по гальке и траве к автомобильному мосту, вдыхая запахи ила, мокрой глины, гниющих рыб и перловиц. Плеск волны навевает сон. На полпути к мосту Серафим останавливается, снимает брюки, пиджак и рубашку. Наматывает рубашку тюрбаном на голову и укладывается навзничь на траву. Засыпает сразу, во сне не видит ничего, кроме собственной улыбки, благодарно обращенной прохладному ветру реки, просыпается под вечер, переворачивается на спину и долго глядит на реку из-под ладони. Река потемнела, зато на другом ее берегу сверкают на солнце железные крыши, окна домов и машин на главной набережной, тела на городском пляже. А на этом, заброшенном и заросшем травой берегу перебрасываются волейбольным мячом подростки с мокрыми челками, в липнущих к тощим ногам мокрых трусах. Серафим глядит, прищурясь, из-под ладони на то, как они, забросив мяч далеко в реку, с криками бегут к воде, мгновенным толчком в душе переживает заново свое прозябание в сквере и на жарком перроне, свою пивную дурь и короткое путешествие на дрезине — и думает о том, сколько всевозможной гибели вместили в себя его еще совсем не старые годы. Кажется, память застлана без просвета душной ее поволокой, и даже в живом и радужном беге мальчишек по мелкой воде выуживает лишь давнюю дорогу берегом Двины в далекую деревню Корытцево.
Той самой весной, в начале которой, наглотавшись с голоду шелухи, умер ленинградец Костя Берсуев, Серафим отправился в Корытцево повидать знакомых: связь с ними была прервана долгой распутицей. На подходе к Корытцеву он увидел двух женщин, идущих из деревни ему навстречу. В ответ на его «здравствуйте» женщины встали, замерли как в столбняке, потом дружно завопили и, побросав на дорогу котомки, пустились бегом обратно в деревню… Он шел по странно пустой деревне и слышал, как за его спиной захлопываются ставни. На самом дальнем краю Корытцева ему наконец встретился одноклассник и друг по панкратовской школе, имени которого уже и не вспомнить. Тоже завопил, заметался, бросился к реке и в реку и мерз там, стоя по пояс в ледяной воде, пока не удалось с ним объясниться.
— Слыхали, эвакуированный помер. Сказали, ты. Тебя тут оплакали, как полагается… А ты вправду живой или ты мертвый ко мне ласкаешься?
— Вправду, вправду; выходи, можешь меня потрогать.
…Мальчишки разом нырнули и плывут теперь что есть сил неумелыми хлопающими саженками к середине реки, где качается на легкой волне, уносимый к мосту небыстрым течением, их волейбольный мяч. Серафим натягивает мятые брюки, надевает жеваную рубашку, разминая и с неудовольствием трогая свое затекшее, покрытое испариной тело. Сперва вдоль берега, а затем — привычным пыльным тротуаром Пролетарского проспекта он идет домой, стараясь попасть в свою напрочь лишенную фонарей промзону до наступления темноты: первые звезды уже высыпали на синем, понемногу теряющем яркость небе.
О Серафиме мы знаем все или почти все. Он родился в тридцать втором году и учился читать по Перельману. Войну провел в эвакуации на Северной Двине, потом недолгое время учился в седьмой школе, то есть у своего отца, но к географии остался равнодушен. Отравленный занимательным Перельманом с малых лет, он и способностей был необычайных, отчего школу заканчивал не у нас, а где-то в Сибири, среди кедровых рощ, в особенной математической школе, которой суждено было стать прообразом созданных в шестьдесят третьем году интернатов для гениев, где доктора физ. — мат. наук и академики служили простыми учителями. По окончании интерната он отправился на матмех Ленинградского университета и там усиленно занялся астрономией, намереваясь в дальнейшем посвятить себя изучению физики небесных тел. Говорят, он год не спал, чередуя занятия в аудитории, библиотеке и Пулковской обсерватории с ночными наблюдениями звездного неба в полевых условиях. Зная, к чему привела эта, к слову сказать, поощряемая педагогами одержимость, даже страшно представить себе его, галлюцинирующего от холода и бессонницы где-нибудь в пулковских заснеженных полях, на весеннем берегу Ладоги или залива, среди подернутых ледяной коркой черных луж, в которых вспыхивают, как светляки, и шевелятся, словно личинки мух, поименно знакомые ему звезды.
На втором году обучения он захотел себя убить. Соседи по общежитию на Мытне с трудом отобрали у него утюг, которым он пытался расколоть себе голову. Отоспавшись после уколов и перевязки, он пожаловался врачам на некую несуразицу. Довольно точно, по его словам, представляя себе в общих чертах Вселенную, довольно полно воображая ее размеры и весь ее подвижный облик, он, Серафим, оказался не в силах почувствовать масштаб и создать в себе образ нашей Галактики, а ведь она, как известно, много меньше Вселенной. Эта вот чувственная несуразица сильно утомила Серафима. Понимание того, сколь ничтожны, причем навсегда ничтожны, наши количественные знания о космосе, привело его к выводу о заведомой невозможности всякого качественного знания, и поскольку оно, как он выразился в палате на Пряжке, — нас унижающий обман, жить не имеет смысла.
Роза Расуловна не мешкая приехала в Ленинград. Оформила сыну полугодовой академический отпуск, под расписку забрала его из клиники и увезла домой. Врачи возражали не слишком. Они объясняли болезненный срыв Серафима исключительной перегрузкой его слабой нервной системы. В детстве, как большинство его сверстников, он недоедал; его незаурядный мозг и все его нервные клетки в самую нежную и нужную пору недобрали мяса, сладостей и овощей, то есть витаминов A, D, Е, С, В и других; его нервная система, если можно так выразиться, была гениально задумана, строилась заботливо и умело, но, увы, при острейшей нехватке строительных материалов: в ее цементирующем составе один песок… Повременить бы им пока, вундеркиндам, начать бы им появляться на свет в следующем, сытом и счастливом, послевоенном поколении, и мы с легкой душой повыходили бы на пенсию, сказали Розе Расуловне ленинградские врачи. Кормите его что есть сил, дорогая, заставляйте спать по ночам, но главное — это ходьба, лучше всего по лесам, по лугам, по холмам и речным берегам — до полного успокоения, физического изнурения и нравственного забытья.
И Серафим увлекся полезной ходьбой.
За полгода, проведенных в родительском доме, то есть почти в нем не бывая, он не раз, а по многу раз обошел по окружности: по шоссе, огородам, проселкам, тропам и лесосекам, в жару, под дождем и по теплой еще, молодой лыжне — наш невеликий, но и не самый маленький город. Наскучивали круги — забирался вдаль, в незнакомые рощи, или далеко по реке, за Качай, к рукавам и болотам устья, рискуя заночевать прямо на болоте. Нередко с ним ходил и В. В. Серафим плохо помнил его, довоенного, к концу войны сумел забыть его лицо, да и после войны видел его недолго… Эта ходьба вдвоем так навсегда и осталась временем их наибольшей близости при том, что они почти и не разговаривали меж собой на ходу и на привале; молча глядели в одну точку, каждый в свою, а что было в той точке: внезапное воспоминание, неожиданная или, напротив, любимая мысль, мираж, произведенный игрой воображения, или всего лишь рябиновый куст на краю поляны, — оставалось маленькой тайной, прикровенным достоянием каждого, впрочем, недолгим, потому что время катилось к вечеру и нужно было продолжать путь. Если В. В. по возвращении в город удавалось купить пива, дома их ждал жирный ужин с пивом, и Серафим с тех пор пристрастился к пиву, несмотря на вялые протесты Розы Расуловны. В конце концов и она поверила, что пиво успокаивает нервы и содержит в себе множество полезных микроэлементов. Серафим вернулся в Ленинград с крепкими икрами и твердым взглядом сухих и сонных глаз. Когда врачи, выбив молоточком пытливую дробь по его коленям, осторожно спросили его, считает ли он по-прежнему задачи науки невыполнимыми ввиду вечной нехватки нужных сведений, ответил: «Это была моя логическая ошибка». И врачи благословили его на продолжение учебы, сопроводив диагнозом: «Здоров».