- Я должен сообщить твоей матери, что ты находишься здесь. Она, наверное, волнуется.
Гари называет директору пароходства фамилию мамы, улицу, номер дома. Тот все записывает на бумажке. Звонит в колокольчик. Входит фру Линде. Матье, уже не в первый раз, просит:
- Гари... бутылку.
- Бутылку из-под молока, фру Линде. - Ей намекают, зачем нужен такой сосуд. Она смышленая и сразу все понимает. - А заодно пришлите ко мне Росткьера. Ему придется еще раз съездить в город.
Вскоре является шофер. Приносит бутылку. Его просят съездить к фру Таарслунд и передать ей то-то и то-то. Что ее сын на ночь останется здесь. А завтра утром, в удобное для нее время, Клаус Бренде лично ее навестит.
- Скажите ей, что я не у подмастерья каменщика!
Никто не понял, что Гари имеет в виду.
- Да, и прихватите с собой вина. Две бутылки старого красного портвейна, три - бордо. Фру Линде вам подберет. И, пожалуйста, загляните ко мне, когда вернетесь.
Гари тем временем сует бутылку с широким горлом под одеяло.
- Меньше, чем нассала бы мышь, - говорит он озабоченно.- Ты очень страдаешь, Матье?
- Я не ощущаю себя, Гари.
Он не ощущает себя; его, вместе с жаром лихорадки, уносит все дальше; он одурманен ядовитым потоком. Только одно имя еще помню: твое, Гари. Твою руку; твои губы.
Клаус Бренде и тринадцатилетний подросток рассматривают мочу. Ничего особенного в ней не находят.
- Она пахнет болезнью, - говорит Гари. Но такое ведь не проверишь.
- Ты, наверное, страшно проголодался, Гари? Я распоряжусь: тебе что-нибудь приготовят и принесут сюда. Я же тем временем поговорю со своей женой, фру Бренде. Ты где хочешь спать? На матрасе перед кроватью? Хорошо, я скажу, чтобы тебе постелили. Ночную рубашку поищи сам, в шкафу. Ложись спать сразу же, как поешь. Я скоро вернусь. И посижу до полуночи. Потом твоя очередь -до четырех утра. Ты ведь сам вызвался. Я верю, что не заснешь...
Помощница по дому вносит поднос с едой. У Гари волчий аппетит. Он начинает заглатывать кусок за куском. Он не понимает, что в этот день расточил себя, как никогда прежде, что призвал страсть: свою пробудившуюся от сна, неведомую ему самому суть. И она откликнулась на зов. Он принес жертву, величайшую, какую мог принести: свою любовь; принес, не сознавая или не чувствуя, какое место она в нем занимает - что он сам целиком вмещается в ней вместе со всем, что представляет собой. Его жертву приняли. Ему нанесли удар по затылку. И он пока чувствует только, что оглушен, чувствует непривычную опустошенность. Его сбросили куда-то вниз, так ему кажется,-во враждебную темную яму. Он набивает брюхо, чтобы преодолеть свою слабость. Он даже отпивает красного вина, которое вообще не любит, но полный бокал которого поставили сейчас перед ним: потому что хочет скорее заснуть, хочет предаться сну, чтобы потом, отдохнув, вспомнить себя прежнего. Однако и этот крепкий сон не вернет Гари в его прошлое. Он, проснувшись, забудет, кем был накануне, и вряд ли сумеет предугадать, кем станет. Отныне он будет зримым обличьем - обличьем кого-то другого. Он сбрасывает с себя одежду, надевает ночную рубашку. На Матье не смотрит. Вот он уже лег, сраженный притупляющей все чувства усталостью. Он закрывает глаза; но ухо еще сколько-то времени бодрствует. Он слышит, как директор пароходства входит в комнату, тихо ступая по ковру, а чуть позже слышит шепот Росткьера, рассказывающего о своем визите к матери Гари. Сперва, мол, она вообще не хотела впускать чужого мужчину. Но потом, не без колебаний, все-таки приняла его - на кухне. Она была в красно-шелковом халате. Наверняка в комнате ждал клиент, думает Гари. Но ему-то какое дело? Ухо теперь тоже закрылось, запечатано воском. Пуста ли голова Гари, пусто ли сердце? Дух его, высвобожденный, пытается найти себе оправдание. Где-то в ветреной дождливой ночи, в темноте над свежевспаханным полем голос его сетует: «Кто я? Я не лепил себя. Я просто преткнулся об это препятствие: этого человека, чужого. Я его не искал»[77].
Он не слышит, как мачеха Матье проскальзывает мимо него, чтобы поставить больному клизму. Он забыл про обязательство, которое недавно так самонадеянно на себя взвалил.
Врач приходит и уходит. Клаус Бренде сидит у постели сына в тени испанской ширмы. Он тоже устал. Душа его изранена. Он не хочет будить Гари. Но как только часы бьют полночь, тот соскакивает с матраса, протирает глаза и тотчас стряхивает с себя последние остатки сна. <.. .>
ФРАГМЕНТЫ И ЗАМЕТКИ К РОМАНУ
Фрагмент I
Фру Ларсон поняла, что Гари изменился. Забеспокоилась. Конечно, нарастающее отчуждение между нею и сыном она отчасти объясняла трудностями переходного возраста. Но, как ей казалось, помимо этого обычного фактора был еще и другой: дурное влияние Матье. Она думала, что ее сына так или иначе соблазнили, склонив к непослушанию, всяческим излишествам, легкомысленному поведению, нечестности. В доме директора пароходства Гари испортили: так можно резюмировать суть ее опасений или недовольства. Она хотела бы прекратить встречи Гари и Матье. Но как раз это ей и не удавалось. Она постоянно подчеркивала различия между двумя друзьями, противоположность бедности и богатства. Дескать, уличный мальчишка, рожденный вне брака, и законный сын весьма состоятельного человека не могут быть равноправными товарищами. Гимназист не подходит в друзья ученику приходской школы. Матье, говорила она, намного старше, хитрее, он всегда ищет выгоды для себя. Гари для него только игрушка, о которой вспоминают «под настроение» и которую используют для каких-то мерзостей; причем игрушка отнюдь не незаменимая, так что однажды, когда она надоест, господский сыночек отбросит ее прочь. Гари, дескать, утратил всякое представление о масштабах, трезвый взгляд на жизнь, который только и помогает бедному человеку; Гари заблудился в дебрях нереального: блаженствует, как кабан в луже, упиваясь роскошествами, о которых ему и знать не пристало. Ломоть черного хлеба с маслом - это она, фру Ларсон, для сына всегда найдет. Но ведь он теперь распробовал вкус омаров, копченого лосося, икры и прочих, бог весть каких, деликатесов...
Еще в тот день, когда Матье чуть не подвергли казни, все эти соображения показались бы Гари разумными; но теперь он был глух к ним; они даже не задевали его сознания. Зато способствовали пробуждению в нем ощущения собственного превосходства. Он начал обманывать мать, грубить ей. Раз или два в неделю Гари навещал Матье и проводил в его доме чуть ли не по полдня. Чем он там занимается, спросила как-то фру Ларсон (решила хотя бы это узнать, раз уж не может воспрепятствовать таким встречам). Откуда у него деньги на пригородную электричку. И еще: не тяготит ли хозяев его столь долгое - до позднего вечера - присутствие в их доме.
- Мы играем в шахматы, - сказал Гари. Ложь. Они пытались сыграть партию в шахматы, один-единственный раз; Матье не мог сосредоточиться. Он больше смотрел в лицо Гари, чем на доску. В шахматы Сын играл с Мангой[78], негритянским мальчиком Мангой, полунегром, рожденным вне брака, как и Гари; и тоже, как тот, зачатым в ночь необоримого сладострастия. Но матери Манги повезло больше, чем матери Гари. Ее возлюбленный, негр, никуда не исчез, ему колесо грузовика череп не проломило. Он целый год - девять месяцев уж точно - день за днем исправно наполнял ее лоно своей упругой плотью. Мать Манги как-то сказала, что просто не в силах была противиться избыточному великолепию могучего члена, расщеплявшего все ее нутро. Она сказала это года через два после рождения Манги: когда произвела на свет дочь, такую же коричневую, как сын. Так она оправдывалась - убеждая нас, что не в силах устоять перед роскошным темным членом. С Мангой Гари и играет - в своем сарайчике - в игру царей. Шахматные фигуры и доску он одолжил у Матье.
Он лгал; но фру Ларсон не могла уличить сына во лжи. Тайна его инсценировалась вне пределов легкодоступного мира. Подмостками и кулисами для нее служила комната Матье: отрешенная, замкнутая, отгородившаяся, словно крепость, от прочих помещений. Гари не гадал, что ему предстоит узнать; а когда узнавал что-то новое, не подвергал свои ощущения анализу. Он жил этой любовью - необузданной, странной взаимной любовью, его и Матье, никогда не исчерпывавшей себя; жил этими повторениями, этими каждодневно свежими цветками, которые не распускаются полностью, а всякий раз с наступлением вечера закрывают чашечки, так и не явив свою сокровенную сердцевину. Конечно, в просветах между лепестками можно было различить мерцание золотой пыльцы; но ветер пока не срывал с этой всемогущей пыльцы покровы и не уносил ее прочь. Гари и Матье целовались. Шептали свои имена. Матье поворачивал в замке ключ. И они оставались вдвоем. С несказанным блаженством рассматривали друг друга. Не понимая, что именно их так восхищает, но чувствуя, что только вместе они владеют жизнью во всей ее цельности. Ощущение взаимной преданности не расточалось до конца, на дне всегда обнаруживался остаток: любопытство или ожидание; даже когда им казалось, что они вычерпали друг друга. Они не решались задуматься о том, что предназначение их еще не исполнилось и что ни один из них пока не выплатил своего долга другому.