Но теперь в кулиджановском кабинете, в кресле первого секретаря Союза киношников сидел Андрюша Смирнов – мой бывший приятель и собутыльник по болшевским «оргиям», а главное, самый большой (после моего отца) антисоветчик и антикоммунист, какого я встречал в своей жизни. Плюс самый, на мой взгляд, русский интеллигент в настоящем, дореволюционном понимании этого слова. В своем первом, еще студенческом фильме Андрей за двадцать минут экранного времени сказал столько правды об Октябрьской революции и большевиках, что этот фильм тут же запретили. А его вторым фильмом был знаменитый в СССР «Белорусский вокзал» – смешная и трогательная история о пяти ветеранах второй мировой войны, которые после двадцати лет разлуки встречаются на кладбище, на похоронах своего фронтового друга, а затем проводят вместе целый день. И за этот день они снова превращаются в один взвод, спаянный мужской дружбой и ожившими воспоминаниями четырех лет войны.
Этот фильм пользовался в СССР оглушительным успехом. Даже Брежнев – наш «главный ветеран войны» – раз десять смотрел эту ленту у себя на даче, каждый раз сентиментально плакал во время просмотра и велел показать картину на открытии очередного съезда КПСС, который как раз случился в то лето. Практически этот показ гарантировал автору фильма если не Ленинскую, то Государственную премию СССР. И все шло именно к этому – представляя картину делегатам съезда, ведущий так и сказал:
– Дорогие товарищи! Специально к нашему съезду молодой кинорежиссер Андрей Смирнов сделал фильм о вас – о поколении ветеранов войны, которые принесли миру свободу от фашизма! Я уверен, что этот фильм ждет долгая жизнь и самая высокая оценка партии и народа! Предоставляю слово Андрею Смирнову.
Тут на сцену вышел 28-летний Смирнов. Перед ним в красных бархатных креслах нового и роскошного Кремлевского Дворца съездов сидела вся власть – все до единого 2300 членов партийной элиты, от Брежнева и Андропова в ложах до министров и маршалов в партере и секретарей провинциальных обкомов в амфитеатре. 2300 человек, которых Андрей во время наших болшевских выпивок никогда не называл иначе, как «хунта». Потому что именно этой хунте в СССР принадлежит все: все леса, все реки, все заводы, все фабрики, все колхозы, все магазины, все города, все села, все школы, все газеты, вся армия, весь флот, вся авиация, все атомное оружие и все население страны – 250 миллионов человек! Плюс, практически, Польша, Чехословакия, ГДР, Болгария, Венгрия, Монголия и Куба. За всю историю человечества не было людей богаче и сильней, чем эти 2300 членов партийной хунты, которые сидели сейчас в зале перед 28-летним Андреем Смирновым и которых он ненавидел всеми фибрами своей души. Он сказал:
– Только что ведущий допустил небольшую неточностъ, которую я должен исправить. Он сказал, что я сделал этот фильм специально к вашему съезду. Это неправда. Это ваш съезд случайно совпал с тем, что я закончил свой фильм. Вот, собственно, и все, что я могу вам сказать. А теперь – слово экрану. И – ушел со сцены, похоронив своим дерзким выступлением не только Ленинскую, но и Государственную премию. И заодно получив себе во враги 2300 членов партийной элиты СССР – всех до единого.
А третьим фильмом Смирнова был фильм «Осень» – нечто вроде «Мужчины и женщины», только на советский или, точнее, на русский лад. Двое бывших влюбленных, надолго разлученных судьбой, случайно встречаются на улице, и прежняя, юношеская любовь вспыхивает между ними неожиданно, как летучая рыба выскакивает из морской глади. Бросив все – и семьи, и работу, – они тут же садятся на поезд, уезжают в деревню и снимают там комнату с единственной целью – заниматься любовью. Послать к черту весь мир, все это бредовое построение коммунизма и заниматься любовью, только любовью и больше ничем – вот их идея фикс. Но будничная жизнь колхозной деревни лезет к ним сквозь закрытые двери и окна, а распад и деградация русской нации в глубинке страны потрясают их молодые души. Кажется, я до сих пор помню во всех деталях ту кульминационную сцену в фильме, когда герой – молодой русский интеллигент, копия самого Андрея Смирнова – приходит в деревенскую пивную и видит перед собой лицо своего народа: пьяные, дебильные, мокрогубые лица алкоголиков со злыми щелочками крестьянских глаз. От боли и полного бессилия изменить что-то в судьбе этого народа герой напивается вместе с ними до такого же скотского состояния…
Я не знаю, каким чудом этот фильм проскочил цензуру, но я хорошо помню, что Министр кинематографии сказал Смирнову:
– Мы даем вам деньги не для того, чтобы вы делали такие фильмы!
– Это не ваши деньги, – ответил ему Смирнов. Ровно через год я повторю Павлашу эту смирновскую реплику, он поймет, что она стала крылатой, как пословица, и вышвырнет меня из кинематографа. И со Смирновым случилось то же самое: негласным приказом министра его лишили работы, и ни один кинотеатр не имел права демонстрировать его «Осень». А когда где-нибудь на задворках Москвы какой-нибудь фабричный клуб все-таки анонсировал один или два сеанса «Осени» (и вся студенческая Москва съезжалась туда, чтобы посмотреть картину), то за час до сеанса сюда являлись гэбисты, срывали афиши фильма и запрещали просмотр. Примерно через год у Смирнова кончились все сбережения. По уши в долгах, он слонялся по киностудиям, а приходя домой, где его ждали жена и двое детей, еще на лестнице говорил мне в сердцах:
– Черт возьми, опять этот запах бедности – запах жареной трески! И так продолжалось не один год!… В 1986 году, после провозглашения в СССР гласности, я, листал в Toronto Public Library московскую молодежную газету и прочел в ней рассказ молодого журналиста о том, как он разыскал адрес когда-то знаменитого режиссера Андрея Смирнова, приехал по этому адресу и постучал в дверь. Ему открыл высокий, худой мужчина с большой каштановой бородой и печально-усталыми глазами. «Что вам угодно?» – «Я хотел бы взять у вас интервью по поводу гласности и тех перемен, которые у нас происходят».
– « Молодой человек, – сказал Смирнов, – неужели вы думаете, что эту систему можно изменить?». И закрыл дверь.
А буквально через несколько дней после этого разговора советские кинематографисты устроили первый в СССР бунт гласности, свергли Кулиджанова и всех других руководителей своего Союза, назначенных Кремлем, и выбрали в руководство киношников моего поколения, в том числе – Андрея Смирнова. И теперь я третий час сидел в его приемной и курил в коридоре, вспоминая наши выпивки в Болшево, разговоры о советской власти и многое другое, о чем я не мог сказать этим двум секретаршам и референту.
Правда, в начале третьего часа я углядел на столе у референта телефонную книгу Москвы и выпросил ее на несколько минут. Книга была прошлогодняя, но ни Муравиной А.П., то есть Ани, ни Муравиной В.А. – Аниной мамы – в ней не значилось. И вообще, среди двадцати шести Муравиных не было ни одной, проживающей по Второй Кабельной, 28. Я вздохнул. Анина мама либо умерла, либо переехала в квартиру без телефона. Причем первое, к сожалению, было более вероятно…
– Я думаю, вы зря ждете, – сказала мне секретарша Смирнова, поглядев на часы. – Андрей Сергеевич заказал машину, у него через пять минут съемка на «Мосфильме». – А кто у него в кабинете? – Секретари Союза. – Кто именно?
– Виктор Мережко, Вадим Абдрашитов, Сергей Соловьев, Эдуард Акопов, – перечислила она моих давних приятелей.
Я отложил телефонную книгу, достал из кармана блокнот и написал:
«Андрей, я тут сижу в приемной уже три часа! В.Плоткин». Сложив записку вчетверо, я протянул ее секретарше:
– Пожалуйста, отнесите ему.
Она с сомнением взяла записку. И только тот факт, что я упорно просидел тут три часа и, следовательно, не уйду, пока она не передаст записку, – это, я думаю, заставило ее нырнуть за высокую дубовую дверь, в кабинет Андрея. А через полминуты она уже широко открыла эту дверь и сказала мне с порога:
– Пожалуйста! Заходите.
Я поднял чемодан и вошел в кабинет. Теперь, когда я внес этот чемодан в кабинет Андрея, я уже мог не бояться КГБ.
Новые секретари Союза кинематографистов – те с кем я когда-то учился во ВГИКе, пьянствовал в Болшево или без копейки денег шлялся по коридорам киностудий, – сидели тут за низким столиком и пили кофе. Мы обнялись. Андрей облапил меня с высоты своего роста и уколол бородой. На нем были застиранные джинсы и линялая майка.
– Садись, – сказал он. – Кофе будешь пить?
Я молча сдвинул со столика их пустые кофейные чашки, поставил на этот столик свой чемодан и стал открывать замки.
– Старик, мы тут не пьем! – испуганно сказал Смирнов, полагая, что я сейчас выставлю я на стол бутылки водки или виски.
Я открыл чемодан. В нем лежали алюминиевые коробки с наклейками «Зима бесконечна».
– Фью-фить! – присвистнул кто-то из них, секретарей Союза. – Ни фуя себе! А мы тут гадали, что послать на Каннский фестиваль!