На вокзале я узнал, что мой поезд делал еще одну остановку — на Estación de Francia[176], в порту. До порта три четверти часа ходу, такси в Барселоне нет, а трамваев приходится ждать часами. Улицы переполнены людьми, спешащими по своим делам, то и дело на моем пути встречаются молодые девушки в легких платьях, сквозь которые откровенно просвечивают их красивые фигуры, на высоченных каблуках, ярко накрашенные, с добела вытравленными перекисью волосами — это повальное увлечение местных женщин, у которых, как правило, от природы замечательно красивые волосы цвета воронова крыла. Двери сотен лавчонок распахнуты настежь, но их полки — пусты. На каждом углу вразнос торгуют суррогатами табака. Повсюду тянутся очереди — усталые женщины часами стоят за молоком для своих детей. На кафе объявления: «No hay café»[177], на ресторанах и гостиницах — «No hay comida». Город напоминает мне Таррагону: в нем тоже чувствуется нечто зыбкое, кажется, еще мгновение — и он скроется с глаз. Все это я даже не столько вижу, сколько ощущаю.
Мне некогда смотреть по сторонам, я тороплюсь: меня до крайности беспокоит судьба рукописей, которые я везу для «Добровольца», — если они потеряются, это пахнет большими неприятностями. Когда я спрашиваю начальника станции, не передавали ли ему синюю папку, он пожимает плечами; я угощаю его сигаретой, которую дал мне Рольф, — он скрывается в конторе, выносит оттуда папку и просит еще сигарету. Я чуть не бегом возвращаюсь в гостиницу. Когда я вваливаюсь в номер, ноги у меня гудят: видно, я отвык ходить по асфальту; перед моими глазами стоят толпы бедно одетых, но жизнерадостных людей, дома, разрушенные бессчетными, жестокими в своей бессмысленности бомбардировками, которым город подвергается больше двух лет, множество оборванных, босоногих детей, выпрашивающих у прохожих хлеб.
Я встречаюсь с Ворошем из «Добровольца», он собирается на день-другой съездить по делам в бригаду; как раз сегодня он получил посылку — он получает их чуть не каждый день. Посылка огромная, чего в ней только нет: тут и сигареты, и шоколад, и печенье — словом, все что душе угодно. Ворош бережно отламывает мне и Тайсе по кусочку шоколада. После того как я минут десять на него наседаю, дает и сигарету. В «Добровольце» я проглядываю подшивку в поисках подходящего материала для «литературной» антологии, которую, как говорит Гордон, собирается издать бригада, а также материала для брошюры об операции Эбро.
Вой сирен раздается, прежде чем прилетают самолеты. Мы мчимся во двор дома, где вырыто глубокое бомбоубежище. С гор позади Барселоны доносятся резкие, частые выстрелы зениток, из-за рваных облаков слышен гул моторов. Нам слышно, как свистят на лету бомбы, слышно, как они взрываются; впечатление такое, будто бомбы падают далеко, однако когда я позже днем обедаю с Эдом в «Мажестике», он говорит мне, что бомбы сбросили на рыбный рынок в предместье Барселоны, он уже успел сегодня там побывать. Бомбами убило тридцать и ранило сто двадцать четыре человека, пострадали в основном женщины — они стояли в очереди за рыбой. «Их увозили в грузовиках, — рассказывает Эд. — Они навалом лежали в кузовах — головы болтаются, подскакивают на ходу, лица серые».
Кормят в «Мажестике» недурно — дают хороший суп (всего несколько ложек), селедку (кусочек величиной сантиметра в два), персик и вино, блюда отменно приготовлены, и подает их официант в смокинге, который и бровью не повел при виде моего обтрепанного костюма. Однако еда только раззадорила наш аппетит, а ведь «Мажестик» считается второй гостиницей в Барселоне. После обеда Эд говорит: «Двинем-ка в «Чайлд», поедим там как следует», но я считаю, что лучше пойти к Кину. Ресторан полон. Не успеваем мы сесть, как вновь завывают сирены — свет гаснет, а мы ни на минуту не можем забыть про огромный стеклянный купол над нашими головами. Ресторан стихает, мы слушаем, как грохочут наши зенитки, сквозь стекла смутно виднеются лучи прожекторов, расчерчивающих небо. Монотонно — то громче, то тише — гудят, рокочут моторы, и негр Джо Тейлор, командир отделения, который обедает с нами — его отпустили в город из госпиталя, где он оправляется от раны, — говорит: «Все отдай — мало, чтобы очутиться подальше отсюда».
Ресторан стих, и вдруг поначалу негромко, потом все больше и больше набирая силу, в ресторанном зале, полном затихшими людьми, звучит голос, один только голос, девичий голос, поющий песню. У девушки глубокое, звучное сопрано, она поет в стиле фламенко, такое пение точнее всего называют canto hondo (глубокое пение); в этих песнях чувствуется мавританское влияние, поют их в непривычном музыкальном строе, и сама мелодия, и ее исполнение импровизируются на ходу. В этой песне живут надежда, горе, чаяния народа; именно такая песня и должна звучать в этом темном ресторанном зале, где множество скрытых темнотой людей безропотно ожидают смерти, которая может настигнуть их в любой момент. Песня эта, хотя она уходит корнями в старину, — наилучшее воплощение войны испанского народа, она — голос народа, долгие века обреченного на вымирание. А едва жизнь этого народа осветила надежда (ее принесла с собой молодая Республика), как его снова захотели отбросить в пучину мрака — и вот, не умея воевать и не имея оружия, этот народ поднялся на борьбу против хорошо подготовленной, до зубов вооруженной армии своего врага. У них и поныне нет оружия, и они и поныне борются. И я снова думаю: этих людей не победить, хоть их и побеждают. Я пытаюсь представить себе лицо певицы; потом свет зажигается, и я вижу, что мои ожидания оправдались — она настоящая красавица.
Мы идем по затемненным улицам: машинам разрешено ездить с зажженными фарами, но окна, все до одного, затемнены, а уличные фонари уже два года как не горят. Мимо текут толпы людей, но их не видишь, с ними не сталкиваешься — их зрение приспособилось к темноте: они спешат по своим делам; влюбленные, пользуясь темнотой, тягостной для всех остальных, ласкают друг друга. Прохожие никогда не сталкиваются, хотя не видно ни зги. По широкому проспекту Пасео, по огромной площади Каталонии, совсем как днем, толпами гуляют люди. Эта еженощная, призрачная жизнь толпы, фланирующей в кромешной тьме, таит в себе нечто чудовищное и прекрасное одновременно, так же как оживленные бульвары, с их бесчисленными цветочными киосками, днем запруженные бурлящим народом, праздно слоняющимися проститутками, являют зрелище человеческой выносливости и мужества, которое нигде больше не увидишь, — при всей его эфемерности в нем чувствуется лихорадочная жажда жизни.
В Барселоне полно бойцов Интербригад: их отпускают погулять из госпиталя в Матеро и из Лас-Планас, где оправившиеся от ранений бойцы ожидают отправки на фронт. Эд по секрету сообщает мне, что решение отозвать интернационалистов из республиканской Испании уже принято, ждут только подходящего момента. Мне чудится в этом жестокая издевка — ведь сотни людей будут ранены, а то и убиты, покуда об этом решении объявят; убиты в те самые минуты, когда они должны были бы вернуться на родину, а то и снова в изгнание — ведь многим из них некуда ехать. Не в Германию же им возвращаться? Не в Италию? Почему смерть в такие минуты оборачивается издевкой? Ведь когда ни умри, смерть всегда нежелательна, всегда издевка. Джо Тейлор говорит, что интернационалистов не возвращают обратно в бригады, многих из них отсылают к французской границе в Олот; мы встречаем и других товарищей (они тоже подтверждают рассказ Тейлора): Морриса Голдстайна, бывшего комиссара первой роты, которой первоначально командовал Ламб, — он лечится здесь после ранения; Луиса Гейла, бывшего батальонного фельдшера; Джека Боксера, занятного типа, который выигрывает в покер тысячи песет, — он предстает перед нами разодетый в пух и прах, дорого и кликливо; Кэррола и Томпсона, батальонных оружейников, — я сталкиваюсь с ними в кафе на Рамбла-де-лас-Флорес, где они пьют овсяную бурду, которая здесь сходит за кофе. Они сейчас в загуле, сорят деньгами, однако им никак не удается наесться досыта, и они, не ропща, сносят недоедание. В Барселоне считают, что франкистское контрнаступление на Эбро выдохлось, что Франко не станет нас больше атаковать, хоть он и стянул в этот район тысячи не измотанных боями итальянских солдат, которых не решается бросить в бой. Как они ошибаются…
В Барселону стеклось столько беженцев со всей Испании, спасающихся от франкистской армии-освободительницы, что с едой становится совсем туго. Так туго, что каждый поезд, уходящий из города, набит до отказа — сотни людей едут в деревню менять вещи на продукты. (За деньги еды не купишь.) Чтобы сесть в поезд, надо встать затемно, тогда ты будешь первым у кассы и можешь рассчитывать на билет. Поэтому я ловлю грузовик, который возит на фронт газеты и другие печатные издания, и через Вальс, где расположен наш аэродром, Монтбланк, где у нас сборный пункт для новобранцев, и Реус, почти целиком разрушенный бомбежками, еду в горы, в городишко с причудливым названием Гратальопс (есть еще и городишко под названием Кантальопс, что, впрочем, не имеет отношения к делу) — там сейчас находится полевая почта XV бригады.