— Знаю.
Вилл взял стакан, налил в него из крана холодной воды, принес к столу. Отпив глоток, он поставил стакан рядом с клингоном. Зои тоже сделала глоток.
— Собирается орхидеи выращивать, — сказала она. — Папа надумал выращивать орхидеи — разве не смешно?
— Он и Магда все еще норовят сойти за изысканных людей. Она теперь вовсю занимается благотворительностью, знаешь?
— Как мама.
— Как обитательницы Беверли-Хиллз. Разъезжает по Бриджхэмптону в лисьей шубке — я только удивляюсь, как это защитники прав животных до сих пор не облили ее кровью.
Зои рассмеялась.
Глаза у нее совсем не изменились.
— Маме очень одиноко, — сказала она. — Ей бы стоило продать дом.
— А тебя это не огорчит?
— Нет. Не так уж я к нему и привязана.
— Я тоже. Считается, что продажа родителями дома, в котором ты вырос, создает классическую душевную травму, а мне почему-то только одно в голову и приходит: «Купила бы ты, мама, квартиру в кооперативе, да и дело с концом».
— Мы не были там очень уж счастливы.
— Иногда были. Выпадали и такие мгновения.
— Это верно. Мгновения выпадали.
Зои уравновесила клингона на ободе стакана.
— Ничего-то из моей жизни не вышло, — сказала она.
— Ну брось. Не говори так.
— Да это же правда, вот и все. Я иногда думаю о себе — ну, знаешь, о том, что меня больше нет. И думаю, что уйду вовсе не в разгар работы… не знаю… над великим произведением искусства или над лекарством, которое спасло бы множество жизней, над чем-то в этом роде. У меня только и есть что Джамаль, моя работа да вот эта квартирка.
— Тоже не мало, — сказал Вилл. — Ты вовсе не обязана быть нейрохирургом.
— Я не о том, а вот если все вдруг пройдет. Случится чудо, я поправлюсь. Не думаю, что меня это сильно изменит. Не могу с чистой совестью сказать, что стану врачом, или начну помогать бедным, или еще что. Понимаешь, я уже какое-то время молча разговариваю с… ну, с невидимой силой, что ли, пытаюсь убедить невесть кого, что, если мне дадут другой шанс, я буду жить совсем иначе. Говорю, а сама знаю, что это неправда.
— Голубка моя, ты и так уже сделала очень многое. И не тревожься по этому поводу, не надо.
— Знаешь, — сказала она, — самое-то смешное, что мне от этой мысли нисколько не легче. Умирать не легче. От того, что смерть никаких моих великих трудов не прервет.
— Ну да.
— Временами мне хочется, чтобы это стало большой трагедией. Нелепость какая-то, правда? Хочется, чтобы весь мир отнесся к моей смерти как к огромной утрате, но я же знаю, этого не будет. Единственный, кого она действительно потрясет, — это Джамаль.
— Послушай, Зо, тебе не кажется, что это какой-то преждевременный разговор?
— На самом-то деле я все время гадаю: что будет, если со мной что-то случится, если что-то случится с Кассандрой?
— Ты прекрасно выглядишь. У тебя лишь самые первые симптомы…
— Я тебя вот о чем хотела спросить: как ты думаешь, смог бы ты взять Джамаля к себе? Мне нужно знать, что у него будет кто-то, кто станет заботиться о нем.
— Господи, Зо, — сказал Вилл. — Наверное, смог бы.
— Кассандра уперлась на том, что Джамаль должен жить с мамой. А я не знаю. Мама, она… В общем, мама. Она и Джамаль не очень подходят друг другу, я предпочла бы, чтобы он был с тобой.
— Я должен подумать об этом. Хотя чего там. Скорее всего, так и будет. Если тебе так хочется, я возьму его к себе.
— Спасибо.
— А ты не хочешь перебраться в Бостон? Я помог бы тебе найти там квартиру.
— Нет. Наш дом здесь, у Джамаля здесь друзья. Да и я не могла бы разлучить его и Кассандру.
— Понятно.
— Кассандра для него такая же мать, как я, это еще самое малое. Ты даже не представляешь, какая она.
— Ну смотри, если вдруг передумаешь, если захочешь пожить немного на севере, просто дай мне знать.
— Спасибо.
— Да хватит уже меня благодарить. Прошу тебя.
Зои прошлась Клинтоном по столу, поставила его перед Биллом и низким голосом произнесла:
— Спасибо, Вилл.
— Пожалуйста, — ответил он.
Они сидели за столом, пока на кухню не вышел Джамаль, сказавший, что уроки он сделал и хочет посмотреть телевизор. Около часа они смотрели с ним телевизор, потом Зои уложила его спать. Она и Вилл вернулись на кухню и провели там почти всю ночь, разговаривая. Временами Вилл неторопливо прогуливал Клинтона по столу, временами это делала Зои. Разговаривая с сестрой, Вилл понемногу распутывал ее волосы.
В Бостон Мэри ездила раз или два в год, чтобы повидать сына и побыть в городе, который ее не знал. Правильнее сказать, она ездила повидать сына, а уж то, что пребывание в Бостоне доставляло ей наслаждение, было эффектом побочным — дополнительной и менее сложной радостью. Бостон был своего рода миниатюрным Нью-Йорком, в котором она, однако же, и выглядела лучше большинства женщин ее возраста, и прошлого никакого не имела. Останавливалась Мэри всегда в отеле «Риц-Карлтон», что было, конечно, мотовством при любых обстоятельствах и еще большим для нее, жившей на алименты и на то, что она зарабатывала в «Анне Кляйн». И все же «Риц» того стоил. Проходя в жакете и юбке по его вестибюлю, Мэри выглядела как невозмутимая преуспевающая деловая женщина из Сан-Франциско. Или как американская жена импортера вин, державшего квартиру в Париже и дом в Тоскане. Мэри откладывала для этих поездок деньги, в отпуск никуда больше не ездила, а покупая новую одежду, неизменно думала о том, как она будет смотреться в Бостоне. В Бостоне, где она, проходя мимо витрин дорогих магазинов Ньюбери или Арлингтон-стрит, могла ощущать себя едва ли не импозантной дамой. В Бостоне, даже в лучших районах которого женщины водились все больше приземистые, курносые, с разочарованными лицами наследниц богатых англиканских семейств; в городе, где вершиной моды считались плащи от «Бёрберри», а женщины с пятьюдесятью фунтами избыточного веса не находили ничего лучшего, чем облачаться в шотландку. В Бостоне Мэри могла гордиться своей экзотической чужеродностью, смуглой кожей итальянки и острым, с крупными чертами лицом.
Здесь ей удавалось забывать, хотя бы на время, о том, из чего сложилась ее жизнь. Здесь она уже не была матерью смертельно больной женщины. Не отдала свою молодость грубому и вспыльчивому мужчине без образования, бросившему ее ради жирной секретарши с канареечными волосами. Не вела скромную жизнь в огромном пустом доме. Не обслуживала женщин, с которыми когда-то надеялась — попусту, как выяснилось, — близко сойтись.
Приезжая в Бостон, она обращалась в даму, которая останавливается в хорошем отеле. Которая носит в сумочке тонкий золотой карандашик и черный блестящий тубус французской губной помады. Которая появляется здесь, чтобы повидаться с сыном, крепкого сложения мужчиной в джинсах и твидовом пиджаке.
Билли (она все-таки научилась, разговаривая с ним, называть его Биллом) встречался с ней в ресторанах или в магазинах — или просто звонил ей в отель. Сколько ни приезжала она в Бостон, а в квартире сына так ни разу и не побывала. Вообще приезды сюда были обставлены определенного рода формальностями. Направляясь в этот город, она оставляла свою жизнь позади, и Билли, в определенном смысле, оставлял, встречаясь с ней, позади свою. Он надевал пиджак и самые презентабельные полуботинки, какие у него имелись, и ехал подземкой в ту часть Бостона, которая была для него почти такой же чужой, как для Мэри. Они превращались в туристов. Гуляли по дышавшим гордой, вызывающей безликостью улицам Бостона с его крапчатыми кирпичами и известняком, с ни о чем, кроме себя, не думающей яростной коммерцией и полными товаров витринами. Мэри укладывала ладонь на сгиб его руки и беседовала с Биллом о приятных, обыденных вещах. Между ними стояло столько недосказанного. Мэри знала, кто он, хоть Вилл ничего ей об этом не говорил, а сама она ни разу не задала ему ни одного прямого вопроса. Точно вспомнить, когда она все поняла, Мэри затруднялась. Она сообразила, что сын ее — гомосексуалист, не то весной 1980-го, не то осенью 1982-го, а может, в Рождество, наступившее после тридцатилетия Билли. Мэри думала, что способна припомнить то время, когда она ничего еще не знала, но при любой попытке проделать это память ее выворачивалась наизнанку и ей начинало казаться, что она знала всегда, даже в детстве Билли. Воспоминания о его невинности существовали лишь на задворках сознания Мэри, а там он обращался в какого-то другого человека, которого она вроде бы и воспринимала чувствами, но пока что ни разу не видела. И когда она оборачивалась, чтобы вглядеться в прошлое, когда пыталась отыскать в нем Мэри, которая верила, что ее сын любит женщин, что он когда-нибудь женится, увиденное ею оказывалось зараженным тем, что она знала теперь, а образ матери гетеросексуального сына исчезал, как если бы и Мэри-то никакой на свете никогда не было.