…— Рассветать стало, а Борька все не идет. Изругала я его по-всякому раз десять, а что толку… Ноги занемели, потом тошнить стало. Фонарь на перилах горит без всякой пользы. Бревно это проклятое вроде к берегу прибилось. Доска мне попалась, я немного пролом прикрыла. Все бы ничего, только чувствую, силы кончаются… Глянула я тут на берег — и вижу, возле осоки этот ужак плывет. Голову из воды высунул и на меня смотрит… От страха тогда у меня, Олег Петрович, в главах потемнело. Думаю, подплывет он сейчас ко мне и схватит за шею. Как воблу…
— Ужи не трогают людей, Саша, — мягко сказал я.
— Знаю, что не трогают, — согласилась она. — Мыши тоже людей не трогают, а у нас в общежитии одна девчонка как мышь увидит, так и в обморок… Подплывает он ко мне все ближе и ближе и головой чуть покачивает. Вроде прицеливается, как бы лучше на меня кинуться. Я закричать хотела, а язык будто прилип. Не знаю как, только схватила я его обеими руками и сжала изо всех сил. Сначала он бился, а потом что-то хрустнуло — и конец… Когда Бориска пришел, я так с ужаком в руках и стояла. Это он его сюда кинул…
— Ничего, Саша, теперь уже все позади, — утешил я девушку.
— Позади, — согласилась она и посмотрела на реку, где скользила по воде белоснежная «ракета». — Не останусь я здесь… Завтра заявление подам. Теперь Клавдия Николаевна наверняка меня отчислит. Так уж лучше я сама. Вроде добровольно уехала…
Уговорить Сашку, чтобы она не писала заявления, мне не удалось. Она была убеждена в своей виновности. Она же отпустила с дежурства Бориса и не уберегла шлюз.
Катер уходил. Сашка стояла возле сторожки в вылинявшем трикотажном костюме, в расшлепанных кедах, обутых на босу ногу, и махала на прощанье рукой.
Мне еще раз удалось увидеть Сашку. Это случилось в Астрахани, когда я ехал на вокзал в дребезжащем автобусе.
Сашка вынырнула из людской толчеи и подскочила к автобусу, который остановился перед светофором. Она поздоровалась и в ответ на вопросительный взгляд упрямо тряхнула головой. Темная челочка на ее лбу уже заметно выгорела.
— Изорвала Клавдия Николаевна мое заявление и не отпустила с практики. Бориске строгача закатила, он теперь как шелковый. С дежурства ни на шаг.
— Почему же ты в городе?
— Как почему? — удивилась Сашка. — Зарплата же вчера была.
Автобус тронулся. Сашка отскочила от окна и исчезла в уличном водовороте, который ощутимо стягивался к стеклянным дверям универмага.
Вечером, когда поезд катил по Заволжью, я долго простоял у окна. Мимо плыли глинистые, в трещинах бугры, поросшие бледно-зеленой колючкой, седые наплешины солончаков и темные, с мертвенным жестяным блеском, озера во впадинах…
Я стоял у окна, смотрел, вспоминал мечту Сашки и немножечко завидовал ей.
Упруго гудел мотор. Под носом катерка, одолевавшего стремнину, вспучивались буруны и расходились острыми волнами, которые тут же смывало течение реки.
Весна выдалась добрая. Небо голубело неохватным хрусталем, обнимая ширь речной воды и разливы буйной зелени на берегах. Степные дали были затканы фиолетовой акварелью, и в ее летучей дымке смыкалась просторная земля с просторным небом.
На прибрежных ветлах сутолошно толклись грачи. Ветер холодил лицо, забирался сквозь расстегнутый ворот под рубашку и приятно шарил по груди и по плечам. Солнечные отсветы зыбкими стайками полоскались в текучей воде, как косяки разыгравшихся мальков.
Степан Одинцов сидел за рулем и просветленными глазами смотрел на реку, на грачей, на отсветы солнца, ощущая всякий раз неповторимость утреннего вешнего чуда.
За изгибом показались беленые саманные домики, по-старушечьи неподвижно греющиеся на солнце. Это была Маячинка, рыбацкое село, прилепившееся под скатом беровского бугра с разводами бледно-зеленой верблюжьей колючки на желтом тулове.
Маячинку надвое разделяла извилистая, с ленивой водой, протока. В ней рыбаки держали бударки, а мальчишки, уже до черноты облитые весенним загаром, ловили на удочки воблу, окуней, жерехов и подлещиков.
Против села раскинулся «плав», тоня — главный предмет забот инспектора рыбнадзора Степана Одинцова. На «плаву» медленно тащились по течению приземистые остроносые бударки, раскинув в мутной воде крылья сетей.
Возле протоки притулился к истоптанному берегу дебаркадер рыбной приемки, обвешанный старыми автомобильными покрышками, которые служили кранцами для бударок, льнувших к дебаркадеру, как щенки к теплому материнскому брюху.
В сотне метров поодаль зеленела свежим пластиком палатка сельпо, где продавали слипшиеся от жары конфеты, хлеб, водку и папиросы.
Круто повернув руль катерка, Степан вошел в протоку и причалился. Замкнул каютку, свернул брезентовый плащ и облегченно подумал, что сможет отдохнуть после ночного дежурства.
— Шило, приехал! Ши-ло! — раздался пронзительный крик, и босоногая орава, пристроившаяся с удочками на протоке, брызнула, как стая воробьев, учуявшая ястреба, по задворкам и кривым, в камышовых плетнях, проулкам.
Степан растерянно поглядел вслед улепетывающей ребятне, у которой не было никаких, причин пугаться инспектора рыбнадзора.
— Шило! Ши-л-о! — неслись из-за плетней детские голоса, звенящие беспричинной жестокостью.
Одинцова сердило прозвище, которым его наградили в Маячинке. Пристало кинутое кем-то словечко к Степану, как репей к овечьей шерсти. Подошло, будто заранее припасенное, к худой, тонкокостной фигуре инспектора, к его покатым плечам, на которые была насажена голова с острой макушкой. К длинному худоскулому лицу, исчерканному ранними морщинами, а еще больше к глазам, сумрачно поблескивавшим в орбитах. Так, словно видели они вокруг только непорядок и осуждали его.
— Ш-и-л-о!.. Ш-и-л-о-о-о!
Степан вздохнул, удобнее перехватил плащ и пошел вверх по протоке, где располагалась конторка рыбного инспектора. В ней было и жилье Одинцова: маленькая боковуха с узким окном. В боковухе было душно и густо роились тяжелые зеленые мухи. Они ели на-столе хлебные крошки, облепляли кастрюли и чайную посуду, надоедливо, с частокрылым жужжанием, бились в пыльном окне. Сладу с этими тварями не было никакого, потому, что недалеко от конторки находилась деревенская свалка. Можно было переменить жилье, но устраиваться в чужом доме на правах квартиранта Одинцову не хотелось.
Шесть лет Степан отработал в рыбной инспекции на Каме. К людям привык, а еще больше к тамошним местам. К простору лесов, к горам, что зелеными шатрами высились вдоль реки. К каменным щекам, где течение крутило лихие водовороты, а поверху, по самым макушкам, щетинисто лепились кряжистые деревья. Иная сосенка вымахнет на высоченной круче, аж в небо вопьется зеленой стрелкой и звенит на ветру от радости. И вода в Каме прозрачная, чистая, как хрусталь на ладони.
Потом все пошло, как у беса на болоте. Сначала с Аннушкой случилась беда… Смерть жены в родильном доме ударила Степана обухом по голове, и жизнь его враз почернела, будто вымазали ее печной сажей. Внутри все съежилось в холодный ком, и стало пусто, как в осеннем скошенном поле. На Каму стало тошно глядеть, словно и она с того дня тоже переменилась, верная его утешительница.
Потом этот дурак Анкудинов… Кинулся Степан в ледяную шугу, вытащил его, пьянчугу, на берег, от верной смерти спас. Анкудинов к утру протрезвел, а Одинцов заработал себе нефрит. Два месяца день в день вылежал Степан на больничной койке. Потом доктора строго-настрого велели перебираться в теплые края.
Так оказался Одинцов в Маячинке.
К здешней реке Степан привык. Вольная здесь река, простор — глазом не охватишь, и богатая. По рыбе, прямо сказать, с Камой не сравнишь. В путину на тонях берут саженных осетров и севрюг. Случается, в невод такая белуга навалит, что всей бригадой ее, голубушку, на берег вычаливают. Угадает счастье, так и белорыбица в рыбацкой снасти окажется. Знатная рыба. В иные времена к царскому и патриаршему столу прямиком шла. Не часто выпадает рыбакам этот фарт. На штуки считают в путину белорыбиц. Дальше так пойдет, только в музее и посмотришь знаменитую рыбку. Водилась, мол, такая в Волге-матушке.
К остальному Одинцов привыкал трудно. Но не по душе Одинцову пришлась пустая степь, что начиналась за ильменями и тянулась в обе стороны на сотни километров. Выжженная солнцем, рыжая, голая земля, иссеченная змеистыми трещинами, испятнанная бесплодными солончаками. Круглыми и сухими, уставленными, как бельмастые глаза, в жаркое и пыльное небо. Ветер гонял по солончакам паучьи клубки перекати-поля, и сонные, равнодушные верблюды с облезлой шерстью на костлявых холках одиноко паслись на редких лоскутах несъедобных колючек. Ходили в маревом, жарком небе сонными кругами горбоносые беркуты, и желтые степные суслики уныло пересвистывались друг с другом.