— Никогда он, бабка, не вернется, — ласково ответил Степа. — И не таких врагов крушили наши отцы. — Потом добавил: — И деды.
Это я сама слышала, потому что шла следом за Светланой Викторовной через Степанову каминную (камин, правда, он заставил верстаком), и подивилась Степиной прямоте и ласковому голосу. А Светлана Викторовна заплакала и сказала:
— Злой вы, злой, где ваше сердце?
— Сердце — не вместилище чувств и воздыханий, — так же ласково возразил Степан, нюхая хорошо простиранный носок и выплескивая воду за окно. — Вы, бабушка, анатомии не изучали, хотя из имущего класса. Ленились.
Теперь я скажу о его комнате. В ней было чисто. Пол он мыл лично. Лоскутную дорожку вытряхивал тоже сам. Он часто стирал. И никогда не гладил.
Лишней мебели не было: железная кровать, полка с несколькими книжками, стол с тумбочкой и верстак, о котором шла уже речь. Инструменты — в ящике, носильные вещи — две пары брюк, рубашки и чистые носки — сосредоточивались на спинке стула.
И сам был аккуратный весь, причесанный, мытый, босые ноги беленькие, как у девочки. И короткопалые руки тоже белые. Я думаю, верстак был символом. Всего лишь символом. Но это было нужно. Необходимо. Иначе помогло быть. Человек этот жил не только для себя. Он создавал некий образ. Сидоров в то время еще примеривался. И промахи совершал. Тогда. На первом, так сказать, этапе. Например — формулировал. Он имел к этому вкус. Но многое к тому времени было уже сформулировано, и он — не нарочно, разумеется, — просто по молодости и от излишка ражу входил в противоречия. Или вроде бы уточнял, что тоже было ни к чему. Потом он исчез. Но ненадолго. Когда снова появился, я уже ходила в школу, в четвертый класс. А бывшая владелица Светлана Викторовна болела. Она уже не ждала мужа, не натирала паркет, а платье купила в магазине, по ордеру. Но и в нем выглядела не так, как надо. Бывшая. Не скроешь.
Со мной Степа Сидоров поздоровался за руку и на «вы», не очень даже наклоняясь, потому что я была девочка рослая, а он немного потерял в росте за эти годы.
— Здравствуйте, Аня. Как ваши успехи в школе? Заходите, побеседуем.
Я, конечно, зашла.
Мы побеседовали о равенстве.
— Все равны, — сказал Сидоров и растянул нижнюю губу. Это было новое мимическое движение, собиравшее «кладки возле рта и делавшее лицо волевым. Ничуть это движение не было похоже на улыбку. — Все равны, но не все одинаковы. С этим придется считаться.
Я не поняла, но не решилась спросить. То есть я подозревала иной, больший смысл за сказанным, потому что сама мысль казалась слишком очевидной.
— Я имею ряд идей. Вполне реальных. Вот они, в тетрадке. — Тетрадь была в клеенчатой обложке, толстая и исписанная на одну треть. — Можете ознакомиться. Хотя, вероятно, вам ещё рано. Я бы хотел взять несколько уроков по литературе у вашей мамы. Прошу быть моим ходатаем.
И он пришел к нам. О, как описать этот день, когда он, в своей чисто стиранной и наглаженной белой рубахе, с книгами под мышкой, явился в наш дом! Он был обычен. Он так хотел. Он нарочно пригнул, притушил свою незаурядную сущность, потому что ему предстояло учиться, а не учить.
Он пришел и сказал открыто:
— Я уважаю ваши глубокие знания, Татьяна Николаевна, и хотел бы позаимствовать. — Потом добавил скромно: — Хотя бы часть.
Мама надела пенсне и поглядела в учебник для восьмых классов, подозревая, что дальше его систематические познания о области далеких от жизни гуманитарных наук не простираются.
— Что именно вы хотели бы позаимствовать, Степа?
Она сказала, как взрослые ребенку и вместе — с усмешкой на его неловкие слова, которой не позволила бы себе с детьми. Так что отношения заколебались.
— У меня, в сущности, есть несколько вопросов, которые я хотел бы решить. Вот по такой программе.
Он достал из нагрудного кармана аккуратно сложенный листок, развернул и отдал.
Мама стала читать, кивая головой.
— Ну что ж. Ясно. Но вы выпускаете Пушкина, забыв, что общественная мысль не только не чужда ему…
— Простите, но он был слишком непоследователен. Помните, в стихах:
Дней Александровых прекрасное начало —
это о царе. И тут же:
Вот бука, бука — русский цари.
А то еще:
Паситесь, мирные пароды!
Вас не пробудит чести клич.
К чему стадам дары свободы —
Их должно резать или стричь.
О народе, а? С высокомерием!
— С болью, — возразила мама.
— Э, какая разница? Сплошные метания. А мне не нужны поиски. Мне нужны находки.
— Тогда зачем же вам…
— Литература? Исключительно для точного построения. В «Истории философии», год издания 1915-й, страница 81-я…
Мама улыбнулась но без нежности: давай, давай, наверстывай.
И зря она так снисходительно подумала. Он был набит знаниями, он трещал от них, как спелый арбуз! С его-то неотягощенной памятью! О, какими напряженными становились его узкие глаза в споре, в движении за мыслью: понять! узнать! схватить! Как упорно учился он, как глубоко копал!
— У меня, пожалуй, не было ни одного такого студента! — удивлялась и восхищалась мама.
— Спасибо, вы мне оказали большую услугу, — сказал Степан по окончании курса, не без облегчения пряча в тот же стираный карман не взятые мамой деньги. — Я постараюсь быть вам полезным.
— О, не надо, — улыбнулась мама. — Мне было интересно поближе узнать вас, Стена. Заходите просто так.
— Зайду.
Я завороженно глядела в его широкую, обтянутую белым полотном спину. Над ней, на короткой шее, с достоинством возвышалась эта круглая, шишковатая голова, которая внушала мне страх, похожий на религиозный. Он уходил, чтобы запросто прийти еще. Это было далекое, библейское время, когда отечество (я имею в виду наш двор!) еще не верило в пророков своих.
Однажды под вечер Надька вызвала меня на черный ход — постоянное место наших совещаний.
— Сегодня заседание правления, — сказала она. — Буржуйку старую гнать из дома будут.
— Какую буржуйку?
— Ну Светлану эту, ну Викторовну.
— А… А что это — «заседание»?
— Хм! Как с луны все равно! Засядут у Наськи на кухне — вот и заседание. Темная ты!
— А кто засядет-то?
— Сидоров, Столкни отец, — председатель. Наська. Да много кто. И твой отец тоже. Он все бумаги пишет!
— Откуда ты знаешь, что выгонят?
— Наська приходила. Бабушке водки дала, а мне конфету. Вот — бумажка.
А Светлана Викторовна ничего еще не знала. Она только приехала из больницы — ей там вынули глаз. Степина мать привезла ее. Она вообще помогала Светлане Викторовне, стирала ей, мыла пол и получала за работу всякие нелепости: то перчатки без пальцев — митенки какие-то для бальных танцев, то пальтишко без рукавов. Нет, не то чтобы выпороты рукава, а внакидку его носят, так сделано.
— Дура, — сказал ей как-то Стенай. Это я сама слышала. — Дура, и все. На черта тебе эти буржуйские выдрюшки?
— А красота! — ответила женщина. И глаза ее — светлые, в больших ресницах — глядели нежно.
— Носить, что ли, будешь?
— Да господь с тобой.
— Тьфу, юродивая!
Степан стеснялся ее. И что стирать ходит к чужим людям, и что детой много нарожала: у него уж к той поре трое братьев меньших вылупилось.
Я заглянула в окно. В темноватой комнате, под которой прежде было озеро, на старинном диване, сделанном углом, тихо сидела старая старуха. Так мне показалось. Потом я поняла — это из-за волос. Волосы у Светланы Викторовны стали белые. Вот оно что! Поседела. А может, раньше их красила. Теперь волосы были короткие, как парик, и чуть завивались. Рядом пристроилась Степина мать — Марина Ивановна — и гладила старуху по руке.
— Входи, входи, — кивнула мне Светлана Викторовна. И оборотила ко мне свое одноглазое лицо.
Мне ничего не оставалось. И я вошла.
— Ну как я? — спросила больная. — Очень страшная? — И оставшийся выпуклый глаз заходил беспокойно. Он теперь не делал лица. Он жил сам по себе — тревожной, загнанной жизнью. А на месте второго была яма и смеженные веки.
— Страшная, да?
— Нет, что вы! — И я покраснела.
— Что ты, милая. — мягко запела Марина Ивановна, Стёпина мать. — Что ты, страдалица, об чем думаешь. Повязочку перекинешь через лицо, и все. А волосы-то, волосы красоты какой!
— Я их подсиню, — отозвалась Светлана Викторовна пободрее, а глаз бродил по нашим лицам, моляще и беспомощно. — Не узнает меня Леонид, как вернется. Хотя, впрочем… — и махнула рукой. — Вот ведь, а? Сколько лет прошло…
«Зачем такой старой жить?» — думала я.
— А на заседание правления этого ты, милая, сходи, — сказала вдруг Марина Ивановна и заспешила. — Сходи, не гордись. Кто за тебя постоит, ежели не сама?