Когда-то давно мне было не так уж просто знакомиться с девушками. Нет, не то чтобы это выливалось в большую проблему, просто каждая новая оказывалась хуже предыдущей. Надя появилась тогда, когда я уже стал спокойным, как бегемот, и строил планы насчет распределения. Если честно, мне хотелось вернуться в Сибирь. В Москве все равно не оставили бы, а прозябать в грязных подмосковных городишках с топорщащимся асфальтом казалось равносильным ссылке. Конечно, я все это уже рассказывал тебе, но все-таки расскажу еще раз. Тем более ты все равно не услышишь через стену… Я надеялся, у меня будет возможность попасть в Новосибирск. Тогда на Оби только недавно построили Академгородок. Студенты получали на руки дипломы, собирались в бригады, выбрасывали окурки под колеса, набивались в жесткие плацкартные вагоны и уезжали на восток. Я с самого детства знал, что именно там, среди сосен и воды, можно жить по-настоящему.
Надя вышла из подъезда. Несмотря на апрель, было очень жарко, и я постоянно вытирал пот со лба и пил газировку из замызганных и захватанных автоматов. Влажную фуражку я держал на ладони. Рукава моей клетчатой рубашки были закатаны, и у меня было такое чувство, что мне кто-то пережал вены повыше локтей, чтобы были связаны руки. Надя вышла из подъезда того дома, в котором жил Митькин дядя. Она заблудилась и свернула не на ту улицу, потом забрела не в тот двор, заскочила в первую попавшуюся дверь, доковыляла до пятого этажа и засеменила вниз. А я стоял около скамейки и курил, выжидая, пока спустится Митька, который одалживал у дядьки деньги. Тогда мы еще дружили и болели за “Динамо”. До конца века было очень-очень далеко, и мы вряд ли подозревали, что он когда-нибудь может закончиться. Надя прошла мимо меня, замедлила шаг, повернулась, спросила дорогу, я ей ответил, она снова спросила… В общем, ничего особенного. Только уже через месяц я потерял лучшего друга и обрел жену. Она выбрала меня инстинктивно. Митька был гораздо лучше. Теперь-то я точно это знаю. Но тогда я мало о чем думал и только мял в руках мокрую от пота фуражку. Было сонно и жарко. Газеты писали о том, что в Сибири горит тайга, ее тушат с вертолетов и пожарных поездов. Лучших борцов с огнем награждали почетными грамотами и орденами. Я думал, что девушка, которую каждый день небрежно прижимаю к себе, всегда будет поправлять длинные темные волосы, и мы заживем как-нибудь стремительно и горячо, как в доменной печи или на асфальтовом солнцепеке. Но мы зажили обыкновенно — так, как это рано или поздно делает любой, потому что жить иначе нас никто не учил.
Я думал: хорошо, что мы такие, как все. Что ни у кого нет повода нас как-то выделить, позавидовать или пожалеть, в чем-то заподозрить. Я смирился с тем, что вернусь в дремучее, пахнущее кочегаркой Подмосковье, потому что после истории с Митькой ни о каком Новосибирске и речи быть не могло. Правда, Надю, заканчивавшую педагогический, грозились отправить в Акмолинск, к тому времени уже переименованный в Целиноград. Но меня мало вдохновляло освоение целины.
Мне нравилось, что меня называют “молодой специалист”. В этом было что-то школьное. Или пионерское. Одним словом, что-то такое, что не дает почувствовать себя обособленным, а ведь это чувство — предвестник одиночества, которого я боялся больше всего. Надя была хорошей учительницей. Я так думаю, потому что половина ящиков теперь уже рассохшегося письменного стола были завалены какими-то грамотами, на которых маячили черные буквы с завитушками. Я смотрел на новую Надину прическу — короткие волосы, мелко вьющиеся после химической завивки, — и думал: все как надо. Значит, я все делаю правильно.
18
Только сейчас я понял, что ты многому меня научила. Научила именно тому, чего во мне никак не мог разглядеть Митька. Если бы мы встретились сейчас, он бы, наверное, порадовался за меня. Уж кто-кто, а ты всегда гребла против течения, всю жизнь сопротивлялась, исхитрялась, чтобы достать дешевое, но добротное свадебное платье, чтобы выбить квартиру не с совмещенным санузлом, а с раздельным, чтобы пристроить человека, которого ты называешь своим сыном, на АТС, потому что там непьющий коллектив и возможность регулярно иметь левак, ведь многие предпочитают заплатить и поставить телефон вне очереди, а не ждать семь лет… И за это тебя не любила твоя многочисленная родня. Какие балбесы! Тебе ведь просто хотелось куска пирога, которого тебя с детства упорно лишали, предлагая заменить ломтем прокисшего черного хлеба. И сына они твоего не любили. Да, для тебя он был сыном, и он никогда бы не узнал, что он никакой не сын, если бы однажды ты не махнула на него рукой как на безнадежного и не рассказала все как есть. Но ведь это гены — против них ничего не попишешь. А каким он был в детстве! Всегда помогал, все делал по дому, нянчил младших двоюродных сестер, появлявшихся, как мухоморы под елкой. Когда его незаслуженно ругали, ты вступалась за него не хуже орлицы, а его, как правило, ругали незаслуженно. Ну, разве он виноват в том, что самый старший? Ты-то отлично понимала, каково это, но разве кто-нибудь пытался поставить себя на твое место? И тебе ничего не оставалось, как защищаться. Наверное, это главное, чему я от тебя научился и чему никогда бы не сумела научить меня Надя. У нее не было на это никаких шансов, потому что мне не удалось сделать из нее человека.
19
Открылась дверь реанимационной палаты, и из нее вышел врач.
— Родственники Валентины Алексеевны Кузнецовой есть? — спросил он вежливее, чем обычно говорят врачи.
Мы втроем встали и подошли к нему. С потолка мне в глаза бил ослепляющий свет лампы.
— Из комы мы ее вывели. Ей нужно вот это лекарство.
Он вынул из кармана листок, исписанный размашистыми почерком. Сестры накинулись на него, как голуби на рассыпанные семечки.
— Нин, ты знаешь такое?
— Подожди, я не могу разобрать…
Нина подняла на лоб очки.
— Оно дорогое? — спросил я, и мой голос, кажется, прозвучал жестко и как-то сердито, хотя я вроде бы не собирался ни на кого сердиться.
— Не могу сказать, что дешевое, но и не пол вашей пенсии. Чем быстрее купите, тем лучше.
Сестры полезли в кошельки.
— Не надо, я куплю! — мой голос опять прозвучал грубо.
Я нащупывал в кармане купюры, которые ты достала из своей сумки и отдала мне. Так надежнее, а то если, не дай бог, деньги найдет человек, которого ты называешь своим сыном, о них можно сразу же забыть. Он не вернется, пока не пропьет их. Ты еще долго объясняла прерывистым шепотом: мол, деньги тебе принесла из дома какая-то хорошая знакомая. Ты дала ей ключ от квартиры, объяснила, где что лежит, и буквально через час у тебя под подушкой в пакете лежали ровно десять пятитысячных купюр. Я понятия не имею, что это могла быть за знакомая, но сейчас некогда об этом думать. Вырвав у сестер из рук рецепт, я направился по коридору в ту сторону, откуда доносился шум раскрывающихся дверей лифта. В тесной железной кабине со мной ехала низенькая грудастая старушка. Она была чуть помладше меня и, наверное, так же, как и я, возвращалась мыслями в шестидесятые. Будь мы лет на тридцать моложе, я обязательно попытался бы задрать ее старомодную цветастую юбку и положить ей руку на грудь. Даже если бы она наступила мне на ногу каблуком или залепила пощечину, я бы не стал трусить, не стал бы идти по пути наименьшего сопротивления, плыть по течению, позволяя, чтобы эту самую грудь лапал кто-нибудь еще. Жаль, что сейчас мои мысли не может прочесть Митька. После нашей ссоры нас обоих чуть не отчислили. Мне пришлось отдать полстипендии за разбитое стекло. К счастью, падать Митьке пришлось невысоко. Со второго этажа он вывалился на крышу сарая, стоящего как раз под нашими окнами. Для того, чтобы я не вылетел из университета, пришлось подсуетиться отцу. У него оказались какие-то знакомые, да и потом его фронтовые награды тоже немало значили, не то что сейчас… А Митьку все-таки отчислили. Но падение из окна здесь было ни при чем. У него в комнате нашли какую-то диссидентскую литературу, какие-то стихи, чей-то перепечатанный на машинке роман… Я не хочу это вспоминать, потому что после его ареста все считали меня предателем и доносчиком и, я уверен, считают до сих пор. Если бы ты сейчас могла меня услышать, то отлично поняла бы. Так что лучше я буду думать о чем-нибудь другом. Моя совесть абсолютно чиста, а Митька эмигрировал в семидесятые и живет себе, кажется, в Дортмунде. А я вышел из прокуренного вестибюля больницы на февральский мороз. На мне — коричневый пиджак и джинсы. Куртку я оставил в палате, потому что скоро все равно вернусь. Или не вернусь. Черт, нам уже почти 70, но мне так хочется оказаться с тобой во Втором поселке у Васюганских болот, где все избы темно-серого цвета. Бревна трескались от мороза и от солнца, их грызли мхи, но внутри всегда было тепло. Где-то глубоко в Надином шкафу лежит баночка с горстью той самой золы… 70 лет — это ведь еще не сто и даже не девяносто. Дубы — и те живут дольше. Так почему мы не можем забыть обо всех и поехать на Васюган, поесть свежей оленины в натопленной избе? Мы, которые живем в XXI веке, когда возможно, кажется, все?