— …выпороть бы его, гаденыша, — осклабился Аггел… и повернул к Наддин странное темное лицо, в котором ей померещилось что-то ужасное. Ах! Рядом с ней на больничной кровати в проклятой комнате с жалюзи сидел все тот же отвратный голыш, карлик-насильник с потными щечками; по губам его гулял морковный язычок. Увидев, что разоблачен, он вскочил на кривые ножки и с поразительным проникновением крикнул в лицо что есть мочи:
— Не пей! Оттолкни чашу, дура, гной там! Гной, кровь и моча!
Балетным махом ноги она пнула его носком больничного тапочка, целясь прямо в висок, но удар был так слаб, что гадкий голыш успел отскочить к рукомойнику, полному мусора вместо воды, и дунул во все щеки в милицейский свисток, который болтался на вые его на сальном шнурке. В бокс вбежали могутные санитары. Надин бросилась бежать прочь по самому коньку крыши, а когда листовое железо под ногами кончилось — прыгнула, очертя голову, в бездну. Закатный отлив все никак не кончался, широкая полоса шафрана красила убыль дождя в тона неистовых желаний. С алмазной гряды горних небес на Москву тянуло свежим холодным ветром. Во дворике посольства вновь расставляли белые стулья.
Закатный Аггел поймал ее у самой земли.
И они снова взмыли над временем.
— Никогда не отталкивай чашу Грааля.
— Но почему, почему ты оставил меня? — рыдала Наддин, утыкаясь лицом в зеркальную ямку на мужской шее. Там, на ангельской коже, отражалось ее зареванное лицо, искусанные губы.
— Как раз наоборот: ты первой оттолкнула чашу в даре давания.
— Просто ты слаб, слаб… — метались слова у ее сердца.
— Тогда оглянись.
И она оглянулась и увидела Аггела в полной силе: дивный и грозный, он исполином поднимался над линией горизонта, облачный, грозовой, снежный, сверкающий истиной, с плечами из голосящих стай певчих птиц, с крыльями грозы и очами грома, с ногами, как огненные столпы, и по телу заката пробегали зигзаги молний и капал огонь. И он поставил правую ногу свою на море, а левую — на землю и прошептал ей о том, что времени больше не будет. Но шепот его громыхал в поднебесье.
— Не бойся, это я, Аггел — Седьмой Ангел Света.
Я не боюсь, подумала она.
— Выходит, у романа счастливый конец, — сказала она.
— Да, — ответил Аггел, — смерть не расплата, расплата — рождение. Все мы временно живы, но вечно смертны. И в смерть вложено больше сил, чем в рождение, потому что только смерть беременна жизнью, а жизнь — всего лишь предсмертна.
Выходит, в смерти я буду всегда, подумала она с наслаждением.
— Залогом жизни, — добавил Аггел.
Заходящее солнце играло на крыльях Наддин, отлитых из зеркального снега. Они облетали бесконечное полушарие младенца, прильнувшего к вселенской матке. Там, в багровой медленно вязкой мгле рассвета круглились очертания розовой вечности, сосущей оттопыренный пальчик. Глаза младенца были сонно открыты и следили за полетом неспящих. Их млечный перламутр сладко и остро мерцал из нежных глубин заботы. Морская вода набрасывала на плод струистую пенную сетку. В белках младенца отражалась пернатая гряда небесной синевы. Уверенность мира в себе была неисчерпаемой.
— В запасе остался всего один взгляд. Последний, — сказал Аггел голосом птиц, — тридцатый.
— Что ж, посмотрим на Бога.
И мир сразу погас.
— Бог открыт, — прошелестело во мгле, — это мы закрыли глаза.
— Ты что-нибудь видишь, Аггел?
— Нет, я только лишь знаю. Он стоит на месте. Он вовсе не ангел, главное в ангеле — поступь, шаг, а не вездесущность: ангел же может ходить везде: по воде, по времени, как Христос, он может смежить веки, закрыть глаза. А у Бога нет век, нет и легкой походки. Он всего лишь стоит, вечно стоит на своем.
— И все же, Аггел, я кое-что вижу. На обратной стороне век.
— Что? — задал Аггел первый и последний вопрос. Вопрос в темноте.
— Мне снится что-то вроде человеческой маски из жидкого золота. По ней бьют капли дождя с градом. И все лицо покрыто тысячью золотых брызг.
— Это он, — уверенно сказал Аггел, — так он виден, когда отвернется. Но от взгляда его не уйти.
— Мне даже что-то вроде бы слышно.
— Это слышно как «ффар!»
— Да, ффар! И так звучит снова и снова.
— Это капель из слов творения. Каждый всплеск — это жизнь человека: так, играя, дитя забрасывает галькой и смыслом океан бытия.
— Я никогда не слышала более печальных игр, Аггел.
— …и ангелы взыскуют света. Я вижу чистую реку жизни, светлую, как кристалл. Следую за кротким потоком. Но жажда глаз неутолима, как жажда крыльев. Мой лет превращает течение благодати в стрелу Улисса, пущенную в Улисса. Молитвы! Чаю смирения сложенных крыл, жажду боготворить Творца, чаю обожествлять Бога. Чаю вечери о благодатной Деве, чаю мольбы…
— Аминь.
В ответ камешек плюхает в вечность:
Ффар!
Но то, что не могут разглядеть герои, даже о крыльях, легко различает творец и видит в смутной ладошке играющего божества не просто камешки, а три голубые градины, вот они брошены в космос, вот они, вращаясь вокруг оси, застывают над бездной, имена их известны — это Уран, Нептун и Плутон, три планеты на краю солярного диска Солнечной системы, три последние мишени на пути также известного бессонному читателю скитальца, речь о Вояджере, — о январе, затем речь об августе, и наконец речь о феврале… в январе тысяча девятьсот восемьдесят шестого года американский Вояджер-Одиссей медленно пролетел мимо Урана, где земным глазам — не без трепета — впервые открылся истинный вид на планету. Считалось, что Уран имеет пять спутников: Титаник», Оберона, Ариэля, Умбриэля и Миранду. Оказалось ровно на десять больше!
Но еще больше космических чудес караулило землян впереди, два года спустя, когда, преодолев очередную межзвездную пропасть, стальной скиталец подлетел к последней цели своей двенадцатилетней одиссеи, к долгожданной космической Итаке, к Нептуну. Цвет его был как у Земли, голубым, но то был не цвет живой воды, а едкий колер метана. В центре диск планеты был украшен исполинским темным пятном, очертаниями похожим на глаз, закрытый облачным веком. Величина грандиозной вежды превышала размерами Марс. Вблизи панорама жидкого гиганта — в лассо из пяти чернейших колец — ошеломляла размахом океанских страстей. Лик вселенского Посейдона был задернут бешенством стихий — на планете бушевал вечный ураган, скорость ветров доходила до 600 километров в час. Этот адский напор сдирал с каменного яблока — ядра планеты — исполинский океан полузамороженной грязи из воды и метана и закручивал взвесь в бесконечную спираль вихря вокруг планеты. Вояджер бесстрашно устремился в верхний облачный слой, к северному полюсу страшной Итаки, час за часом пролетая над бурей размерами с земной шар. В сгустках той бури космическая камера скитальца не могла разглядеть ни одной щелочки, поэтому о том, что творится на поверхности океана, можно было только догадываться: титанический шторм ста Посейдонов, бой левиафанов, сражение циклопических нереид и тритонов в стоэтажной кровавой слюне и пене. И вся эта вселенская каша атмосферы вращалась навстречу вращению самой планеты! От поверхности Нептуна странника отделяло пять тысяч километров, на такой высоте торжествовала тишина, безмолвие поднебесья, голубая дымка Гадеса да царство высочайших перистых облаков, бросающих легкие тени на мрачные волны нептунианской магмы. Сам космический аппарат летел над полюсом со скоростью 97 тысяч километров в час, и тем не менее на станции слежения — в калифорнийской Пасадене, за четыре с половиной миллиарда километров от шторма, куда сигнал Вояджера мчится целых четыре часа и шесть минут, — люди прекрасно чувствовали содрогание тех далеких небес, ярость первобытной схватки за господство над миром.
Панорама Нептуна и его окрестностей в очередной раз наглядно и безжалостно подтвердила меру предыдущего незнания. Обзирая длиннофокусным объективом нептунианский театр гнева, Вояджер открыл, что вокруг планеты не два спутника — Тритон и Нереида — как значилось в учебниках по астрономии, а восемь. Повторялась история с неожиданностями Урана. Но на этом сенсации не кончались — око скитальца Улисса натыкается на драгоценность изумительных пепельно-розовых валеров — это шар нептунианского спутника Тритона. И что же? Неужели планета? Его вид настолько хорош, что Пасадена дает целый залп радиосигналов по бортовому компьютеру станции, и, меняя заданный прежде маршрут, стальной скиталец пикирует к небесному чуду света. Вблизи Тритон выглядит еще краале — на фоне чернильнейшей бездны перед очами землян повисает изумительное яйцо, выточенное из итальянского мрамора, все в тончайших прожилках красоты, в пестро-блеклых пятнах штамбовой розы; кажется, что оно озарено земным солнцем, процеженным через зелень свежей омытой листвы и нетленный огонь лепестков. Наконец, экватор Тритона украшает голубой перелив. Единственный по-настоящему безмятежный голубой цвет, увиденный Вояджером за 12 лет ночной одиссеи. Дальше больше. Оказывается, Тритон окружен атмосферой, что простирается на восемьсот километров, — хотя он меньше Луны и, наконец, это планета.