– Пошли отсюда! – сказал вдруг Гурьянов Зинке.
– Что?
– Пошли. Ну их! – обозлился он.
Они поднимались по лестнице, не глядя друг на друга. Не потому, что с концерта ушли или поссорились, – нет, наоборот даже: как ни странно, а музыка этого Дебюсси не отвязывалась, а шла за ними, только где-то очень далеко, фоном.
Зина своим ключом открыла парадную дверь квартиры и уступила ему дорогу:
– Входи.
Он помедлил с секунду и вошел. Английский замок на двери захлопнулся за ним с сухим, как у капкана, щелчком.
В прихожей, пока он переобувал туфли на тапочки, Зина не остановилась, а прошла прямиком в свою комнату и дверь за собой закрыла, но того характерного двукратного поворота ключа слышно не было.
Гурьянов посмотрел на ее дверь, пришел в свою комнату, такую же пустую, как и раньше, в первый день вселения, покурил у окна, прислушиваясь к Зинкиной половине квартиры, но тихо было – ни звука. И тогда он решился – загасил окурок и направился в коридор, к Зинкиной двери. Остановился подле нее, прислушался – нет, ни звука, но и дверь явно не заперта. Он постучал негромко. Не отвечали. Он еще стукнул – тихо. Тогда он удивленно нажал дверную ручку, открыл и увидел…
…Зина сидела в притемненной, освещенной лишь мягким торшером комнате, сидела за столом напротив двери, и стол перед ней был накрыт на двоих – легкий ужин с вином и еще чем-то в запотевшем графине, и еще с парой Зинкиных глаз, которые оттуда, из-за стола, в упор смотрели на Митю, ждали.
За мебельным фургоном, из которого грузчики унесли в дом очередной шкаф или сервант, бригадир Костик разговаривал с очередным клиентом:
– Обижаешь, хозяин.
– Я обижаю?! – удивился тот. – Я ж вам десятку дал!
– За всю-то работу? Ты считай: шкаф, кровать, буфет, трельяж – и все без лифта, и все целое. А ведь полировка может по дороге – того… – Костик кивнул на последний, стоявший в фургоне раздвижной стол.
Гурьянов стоял сбоку, чуть в стороне, следил за возней щенка в детской песочнице. Щенок был неуклюж, и его несильные еще ноги подгибались при беге, но он упрямо гонялся за майским жуком, падал в песок, фыркал и вновь вскакивал. Породистый был щенок. А неподалеку грелась на солнышке старая овчарка, сонно поглядывала на возню своего детеныша.
– Ладно, – сказал клиент бригадиру. – Вот еще трешник.
– Трешник! – презрительно ответил Костик. – Трешник и бутылка не стоит.
– Так всего ж – тринадцать! И еще по наряду.
– А что ты так небрежно с рабочим классом? – жал Костик. – «По наряду»! «Трешник»!
– Это вы-то рабочий класс?!
– А то кто же!
– Барыги. Только выдаете себя за рабочих.
– Ну, ты! – Легкая улыбочка пропала у Кости, и уже поднята пятерня. – Сам-то кто?
– Токарь. Руки прими – хуже будет. – И крикнул остерегающе: – Альма!
Но поздно. Старая овчарка, тренированная, наверно, смолоду, уже увидела эту поднятую на хозяина руку и уже взвилась в воздух. Гурьянов стоял между ней и Костей, он видел эти скачущие, разом налившиеся злобой желтые глаза, и еще он увидел – в тот же миг, боковым зрением, – что Костя чуть нырнул за его спину от собаки и теперь он остался один на один с этой сукой, но знакомое с детства подвывание, которым когда-то он останавливал даже взбесившихся кобелей, вдруг не получилось, не выговорилось, и тогда он не выдержал, отпрянул в сторону, думая собаку ногой подсечь, и та заметила этот жест и уже на него, Гурьянова, перенесла свою злость и выучку – мертвой хваткой повисла у Гурьянова на локте.
– Альма! Альма! – задергал ее за ошейник перепуганный хозяин, а в стороне, из детской песочницы, припадая на передние лапы, тявкал на Гурьянова и Костю неуклюжий щенок.
– А рассказывал!.. – посмеивалась Зина, перебинтовывая Гурьянову локоть. – С любым зверем может управиться! А самого собаки покусали, и где! В центре города, надо же!
В квартире у Зины шел ремонт, и с одной стены была уже целиком обита вся штукатурка, и мебель была сдвинута к окнам и укрыта газетами, и только Зинкина кровать и тумбочка еще стояли на месте, в своем, на манер алькова, закутке-нише.
Зина завязала ему бинт повыше локтя и мельком поцеловала заголенное Митино плечо, а из-за стены послышался вдруг детский плач, младенческий – отчетливо, прямо как рядом, поскольку штукатурка со стены была сбита. Гурьянов даже вздрогнул от этого крика и с недоумением поглядел на Зину.
– Да это Райка из роддома вернулась. Рожает, как лошадь, каждый год. Ничего, мы тут еще ковер повесим, не будет слышно.
– А приемник ты зачем достала? – Он кивнул на Зинкину тумбочку, там стоял транзисторный приемник «Сокол».
– Как достала? – не поняла Зина. – Это я тебе подарок купила. Чтоб тебе работать не скучно.
Гурьянов поглядел на приемник, он был точь-в-точь как тот, Полин, а тем временем из соседней квартиры долетел опять этот младенческий плач, и, чтоб заглушить его или продемонстрировать свой подарок, Зина щелкнула рычажком приемника, включила, и «Сокол» послушно отозвался бодрым голосом Эдуарда Хиля.
– Выключи! – резко сказал Гурьянов, но тут же сдержался и сам выключил приемник.
– Ты что? – изумилась Зина и подошла к нему вплотную, прильнула, сказала ласково: – Ми-итя.
Но он уклонился от ее теплых ладоней.
Разудалые частушки оглашали лесную дорогу. По дороге катил мебельный гурьяновский фургон, в нем на загородную прогулку выехала вся Митина бригада – с женами, с друзьями, с шашлыком и двумя ящиками пива.
В фургоне было весело. Зина запевала в полный голос, и погода была хорошая, летняя.
А в кабине под эту песню Костя говорил Гурьянову:
– Нет, баба у тебя – первый класс, что ты! Молодец. Во-первых, квартира. После ремонта – что ты! – можно на трехкомнатную сменять. Во-вторых, всегда ж продукты дома, с ее-то работой! Я вам на свадьбу лососину достану…
А потом, раздевшись на лесной опушке, все бежали к реке и с ходу бултыхнулись в ее тихие воды, и писку было, и визгу, а Костя утащил к воде ящики с пивом, утопил у берега, чтоб охладить до обеда.
И уже над костром на козлах заскворчал над огнем шашлык, и небольшая компания устроилась в тенечке с домино.
А Зина с Гурьяновым шли по лесу, грибы высматривали. Зина чуть впереди, в сарафанчике, молодые ноги поблескивают на солнце, и лес был тихим и мирным, пронизанным солнечной паутиной покоя, и где-то неподалеку, в ольшанике, тенькала птичья мелкота.
Митя останавливался, смотрел лес. Давно он в лесу не был. Он видел тут больше, чем любой другой, – видел больное дерево, видел следы беличьей поживы и брошенное ульем дупло.
– Ой, хорошо-то как! – сказала Зина, отдыхая рядом с Митей на открытой солнцу поляне, в теплой высокой траве. – Я знаешь что думаю? После свадьбы на юг поедем, а? На курорт. В Сочи или в Сухуми, правильно? Можно еще в Прибалтику, но там погода плохая.
Он лежал на спине раскинув руки, глядел в небо, и Зина примостилась ему на руку, прижалась вплотную, и ее молодое, разогретое солнцем тело было совсем рядом – через рубашку.
– А вообще, если захотеть, можно через годик машину взять, – продолжала она, – ну, пускай «Запорожца». И поехать! Ой, люблю я красивую жизнь, Митя! А что? Мы ж молодые, здоровые, вся наша жизнь – наша. И будем жить, правильно? Мить… – Она коснулась губами его щеки, а потом нашла его губы и стала целовать – сначала легко, а потом все крепче, всласть.
Какая-то тень легла сбоку на его лицо, и он повел глазами. В высокой, пронизанной солнцем траве стоял над ними двухлетний пацан, ну клоп совсем, ребенок. Светловолосый, русый – солнечные лучи дробились в его волосах радужно, как нимб. Он стоял и с серьезным интересом глядел, как Зина целовала Гурьянова, и Митя – распластанный и прижатый к земле Зинкиными поцелуями – встретился с ним взглядом и, оторопевший, не мог шевельнуться. Это длилось недолго, может, только секунду, а потом малыша подхватили сзади чьи-то сильные руки, вознесли вверх, в воздух, и молодой отец с грибной корзиной в руке усадил малыша к себе на плечи и унес, не сказав ни слова.
Но, услышав его шаги, Зина и сама отпрянула от Мити, и Гурьянов сел в траве и смотрел, как эти оба – отец и малыш – удалялись в лес: отец спустил пацана на землю, и они шли вдвоем, держась за руки.
Отблески ночного уличного фонаря плыли, чуть покачиваясь, по отремонтированным стенам Зининой квартиры. И по лаковой полировке новенького немецкого гарнитура – по шкафу, горке, серванту, журнальному столику и креслам, на одно из которых был протянут от швейной машины подол недошитого белого свадебного платья.
Гурьянов открыл глаза.
Рядом была Зина, не спала, глядела на него, будто сторожила.
В зыбкой тишине он повел глазами по комнате – по этому новому гарнитуру, стоявшему еще вперемешку со старой мебелью, по свадебному платью, ковру на стене. Тихо было за стеной, соседи спали. Гурьянов помолчал, сел на кровати.
– Ты куда? – сказала Зина.
– Сейчас. Покурю.
Встал, вышел в другую комнату, в ту, куда был поселен Зиной вначале. Тут тоже все изменилось, заполнилось новой мебелью.