Конечно же, он был бы обнаружен, если бы ему не везло, если бы его не прикрывали такие же темные личности, а в городах еще в двадцатые годы удалось уничтожить возникшие забегаловки и притоны. Страна была богата не только на сырье, но и на жулье, страна продолжала петь песни о борьбе со старым миром, значит, и с бессмертным Шуркой тоже.
Многое в этих слухах было правдой, кроме одного — никаких стихов он давно уже не сочинял, а если и сочинял, то не записывал, а если и записывал, тут же терял, так что они могли принадлежать кому угодно.
Когда же доходили слухи о его, так сказать, социальной принадлежности к племени мертвецов, он не отказывался, но и распространяться на эту тему не любил, себя не выдавал, так, поражался иногда прозорливости своих соотечественников.
С некоторых пор интересовали его немногие уцелевшие еще монастыри и церкви, стать монахом он не пытался, но следы Бога искал и со многими святыми людьми беседовал. Некоторые из них после этих бесед исчезали, но греха исчезновения уж совсем не было на совести бессмертного Шурки, этот грех возлагался на другое ведомство.
Однажды вот в таких своих исканиях, в сплошной маете, где-то на монастырском дворе, помогая братьям-монахам чинить велосипед, вспомнил бессмертный Шурка, что не крещен, то ли родители его не верили в Бога, то ли просто окрестить забыли, о чем и сообщил своим новым друзьям.
Его желание креститься в такое время их изумило, вот тут-то и состоялась его беседа с настоятелем местной церкви отцом Михаилом, выявившим небывалые духовные возможности бессмертного Шурки.
— Как же вы так, — спросил он, выслушав просьбу бессмертного Шурки, — родились при старом режиме, в православной семье, человек русский, а к церкви только сейчас решили обратиться, в зрелом возрасте? Что же вы делали?
— Грешил, батюшка, — сказал бессмертный Шурка. — Грешил, грешил и грешил.
— Прелюбодеяние? — строго спросил отец Михаил.
— И оно тоже. Да и другие грехи случались. Вино любил, карты, над Господом нашим смеялся.
— Это не грех, сын мой, а наваждение, сейчас все смеются, директива такая, а вот вино, карты, женщины — это действительно грех жестокий. Но я тебе эти грехи отпускаю, и будешь ты крещен в семи водах, как Отец наш великий, и крестить тебя я буду собственноручно.
Что он и сделал без лишней помпы — крестил раба Божьего Александра в местной церкви, без свидетелей, в присутствии одной старушки, согласившейся быть крестной матерью.
И тогда случился последний грех бессмертного Шурки. Уже будучи крещеным, вспомнил он, что в детстве завязывали ему бант, как девочке, на голове до трех лет и надевали серебряный маленький крестик, следовательно, крещен он теперь был вторично, в чем отцу Михаилу покаяться побоялся, чем и согрешил еще раз.
Многоразовое свое крещение носил с тех пор бессмертный Шурка как неясную свою вину то ли перед родителями, то ли перед отцом Михаилом, то ли перед самим Богом.
Силу православия он испытывать на себе не стал и, не простившись с отцом Михаилом, разыскал старушку, сунул ей в руку крестик и исчез, чтобы снова возродиться при других обстоятельствах, в других краях.
Об исчезновении жены и дочери крупного военспеца ГРИГОРИЯ СЕРГЕЕВИЧА ПУНЦОВА слухи тоже ходили, но в тесном кругу, да им и мало кто верил, потому что сам ПУНЦОВ утверждал, что жена и дочь его пребывали два месяца на курорте, а теперь гостят у родственников в Самарской области и что в отпуск он собирается пожаловать туда сам. Присутствующий при этих разговорах сын пунцова Петр бледнел, но сказанного не опровергал.
Что же было на самом деле у ПУНЦОВЫХ, неясно и, возможно, не будь встречи Екатерины Павловны, жены ПУНЦОВА, и дочки Веры с бессмертным Шуркой, так бы и осталось нераскрытым.
Он заметил их последним. Так всегда бывает — самое важное для себя замечаешь последним, но хорошо, что хоть заметил, слава Богу, что заметил. В городе уже давно обсуждали эту странную пару, они не разлучались, мама и дочка, выбирали для прогулок самые извилистые, самые темные улицы, они сняли комнату у одной из местных бабок, но что они искали в этом городе и кто они сами, так никому и не удалось узнать. Они ходили обнявшись.
Вообще-то с такой статной, немного более чем следует широкоплечей блондинкой, как ее мама, девочке нечего было бояться. Казалось, что мать прикрывает ее не только от ветра, но и от любых случайных обстоятельств.
Была в ней какая-то порывистая нервная решительность, напоминала она кого-то бессмертному Шурке, но за давностью лет не мог он вспомнить — кого.
Девочка тоже была красива, но какой-то мертвой красотой, неуверенные и одновременно резкие движения, за нее даже бессмертному Шурке становилось страшно, когда он видел, как девочка берет в руку стакан у киоска с газированной водой и, задумавшись о чем-то своем, разжимает пальцы, мать бросается извиняться, подбирать осколки, сует продавщице деньги, но та уже смотрит зачарованно на стоящую неподвижно и о чем-то своем размышляющую виновницу.
Ни на минуту мать старалась не отпускать ее от себя, но, даже когда отпускала, внутренне все равно была с ней и бежала к дочке, когда ту о чем-то спрашивали и она не знала, что ответить, или могла сказать лишнее.
Блондинка из разряда тех, кого без страха можно было бы снимать в кино, она была бы образцовой копией знаменитой парковой скульптуры «Девушка с веслом», если бы не какая-то одержимость, свойственная людям отчаявшимся, разрушающая всякую надежду на благополучие.
Она была очень решительна, о да, да, насколько решительным может быть неуверенный в себе человек, которому неуютно и пусто. Она была пленительно беспокойна, остановить ее могло только объятие.
Что они сделали тем черноволосым татарским ребятишкам, почему те обрушили на их головы град маленьких острых камней, преследуя от угла до угла и трусливо прячась? Был ли это каждодневный ритуал, что женщины искали на этой окраинной улице или забрели сюда случайно, бессмертный Шурка не знал. Он просто начал отгонять мальчишек, пользуясь тем же оружием, пока один из бросавших не рассек ему камешком бровь.
Мальчишки увидели кровь и убежали, а женщины подошли к незнакомому заступнику.
— Кто вас просил вмешиваться? — недовольным голосом спросила мать. — Подумаешь — камешки! Они нарочно выбирали маленькие, чтобы не сделать нам больно.
— Тогда простим их и забудем, — сказал бессмертный Шурка.
— Конечно, мы их простим, но с вами что прикажете делать? Они рассекли вам бровь! У вас есть платок? Вот видите, и платка у вас нет. Хорошо, я дам свой, здесь где-то рядом колодец, я смочу платок и попробую остановить кровь. А вы защитничек, — протирая ранку платком, сказала она. — Разрешите мне называть вам защитничком. Потому что имя ваше меня совершенно не интересует, как вас, надеюсь, мое.
— Если вам так угодно, — сказал бессмертный Шурка.
— Мне угодно. Вот и платок теперь выбрасывать придется!
— Разрешите, я постираю и завтра отдам, где вы скажете, хоть здесь.
— Да вы себе рубаху лучше постирайте, защитничек! Или дайте кому-нибудь, смотреть на вас страшно.
— У меня, к сожалению, одна рубаха, и стираю я ее себе сам.
— Черт возьми, вы не производите впечатления нищего.
— Я не нищий, я мертвец.
Она поморщилась.
— Ненавижу мужчин, выражающихся высокопарно. Давайте-ка я сама догадаюсь о роде ваших занятий. Инженер? Пожалуй, нет. Снабженец? Тоже вряд ли, с таким-то воротничком. Постойте, постойте, ну, конечно же, вы литератор! Литератор или филер.
— Никакой я вам не филер.
— Не филер? А что же вы тогда делали на этой улице, как не следили за нами? Ну, шучу, шучу. Итак, вы литератор?
— Да.
— Ну, конечно же, грязный воротник, манжеты, лацканы пиджака в табаке, небритый, неухоженный какой-то, может быть, вы и поэт еще?
— Да.
— Вот несчастье! Верочка, хочешь взглянуть на настоящего поэта? Вот он перед нами. Запомни, Верочка, поэты именно такие. Но что вы делаете в этом городе, поэт? Или вы все-таки филер?
— Я не филер.
— Ну, мама, — сказала Верочка, тяжело ворочая языком. — Не кричи на него, он взрослый.
— Он? Милая моя, да такие, как он, на всю жизнь застревают где-то в трехлетнем возрасте. Я догадалась, правда, да? Откуда вы идете, поэт?
— Долго рассказывать.
— А вы не умничайте, расскажите, у нас еще есть время. Правда, Верочка?
И бессмертный Шурка рассказал, он пытался говорить просто, чтобы не вызвать жалость, рассказал о Бернблике с Бернброком, о черноглазом, о друзьях, рассказал о ноже и о себе, летящем под откос, он не рассказал только про Время, потому что понимал — с этим не стоило торопиться.
Она слушала его сосредоточенно, не перебивая, слегка прикусив нижнюю губу, она слушала его сурово, будто думала, что ей с его откровенностью делать — пропустить, не заметить, отвернуться и пройти мимо, но здесь что-то так страшно совпало, будто слиплись страницы их жизни в одну, так что она, почти не ожидая конца этого бесконечного рассказа, сама начала говорить о своем, таком фантастическом, невероятном, что в другое время трудно было бы и поверить, но не сейчас, потому что время было горячее, ох, и горячее же было время!