Ничего, уговариваю я себя, еще чуть-чуть. Я снова поднимаюсь на цыпочки и ощупываю полость. Рука ложится на коробку, и я ее выталкиваю. Мне на голову сыплется сажа, а следом падает и коробка, и я вылезаю из камина с ней в обнимку.
Коробка расписана драконами и цветами. На бумажной этикетке адрес парижской чайной лавки. Я снимаю крышку. Внутри около дюжины золотых монет, два перстня с бриллиантами, три изумрудных браслета — правда, они здорово смахивают на подделки, — золотые часы на цепочке, серебряная табакерка, несколько рубиновых пуговиц и мешочек с гвоздикой. Не сокровища Али-Бабы, но сойдет.
Я перебираю монетки, смотрю на свет сквозь камень на перстне и заглядываю в табакерку. Про воробья я давно забыла, но тут он вдруг начинает на меня чирикать.
— Чего тебе? — спрашиваю я.
Мигнув, он вылетает в окно и исчезает из виду.
Черт, а ведь мне тоже пора. Бенуа дал мне всего час. Нужно вернуться в погреб, пока он не вызвал стражников.
Я достаю из коробки луидор, а остальное рассовываю по карманам куртки, в сапоги, в белье. Затем отрываю кусок занавески, обвязываю им коробку и затягиваю тугой узел. В Бруклине у меня отбирали карманные деньги столько раз, что я сбилась со счета. Украшения и айпод тоже отбирали. Я теперь издалека узнаю подонков. А Бенуа — подонок.
Я зажимаю коробку под мышкой и спешу обратно — вниз по лестнице, по коридорам, пробегаю огромные пустые кухни и наконец толкаю потайную дверь в погреб «Фуа».
Бенуа уже поджидает меня.
— Где тебя носило? — шипит он, преграждая мне путь.
Я протягиваю ему луидор. Его свиные глазки блестят от жадности и оценивающе рассматривают сажу на моем лице и на одежде.
— Гони остальное, — требует он.
— Что остальное?
— Остальное золото. И что там у тебя еще..
— Ничего, только бумаги.
Он выхватывает у меня коробку.
— А ну, отдай! — кричу я и делаю вид, что страшно хочу ее вернуть.
Он отталкивает меня и поворачивается спиной, как я и рассчитывала. Пока он возится с узлом, я бросаюсь бежать — вверх по лестнице, потом через кухню, где повар все еще распекает поваренка. Один из подручных удивленно смотрит на меня, но я выбегаю во двор раньше, чем он успевает открыть рот.
Прохожие на улицах больше не пялятся — наверное потому, что я теперь такая же грязная и вонючая, как все. Я перехожу с бега на шаг. В какой-то момент набираюсь храбрости и оглядываюсь на «Фуа». Погони нет. Я поднимаю глаза на верхние окна Пале. Вечером Бенуа полезет туда, это стопроцентно. Будет ковыряться кочергой во всех дымоходах по очереди.
Но сокровищ Алекс и след простыл. Как и воробушка.
А я скоро буду стоять под колоннадой. Ждать Фавеля.
Жаль, что здесь не работает мобильник! Нет, я бы не стала звонить в «911», чтобы меня срочно спасли из восемнадцатого века, хотя искушение было бы велико. Я позвонила бы Натану и сказала: «Натан, прикиньте, я тут в восемнадцатом веке, и здесь Генделя играют на инструментах восемнадцатого века музыканты восемнадцатого века — в залах восемнадцатого века. Это так круто, Натан! Это пронзает насквозь, прямо как Алекс писала. Переиначивает само биение твоего сердца».
Потом я бы отставила трубку в сторону и дала ему послушать. Вот эти самые звуки. Эту самую музыку. У него в глазах стояли бы слезы — я в этом уверена. Потому что я тоже плачу.
Мы сейчас в каком-то доме в Сен-Жермене, на очередном балу жертв, — играем за деньги. Амадей взял меня с собой, чтобы я заменила заболевшего музыканта. На мне старая рубашка Амадея и его же камзол со штанами, а волосы завязаны в хвост. Он обсыпал меня густым слоем пудры и объявил всем, что я его друг из провинции.
— Хозяина зовут Ле Бон. Ему нравятся Люлли и Бах, а ты отлично их играешь, — сказал он мне.
И вот я сижу с гитарой на колене, а остальные музыканты играют «Волынку» из второй сюиты «Музыки на воде». Звенящие струны сливаются в сплошную стену звука. Духовые выкладываются так, что у дома вот-вот сдует крышу. Барабан ухает со всей дури, а клавесинщик лупит по клавишам как маньяк. Это потрясающе.
Стихают последние ноты — они кажутся мне особенно прекрасными, потому что я никогда в жизни их больше не услышу. Их невозможно поймать и удержать. Невозможно вернуть.
Публика аплодирует. Кто-то просит менуэт, и мы — скромный оркестрик всего из двадцати музыкантов — исполняем заказ. На этот раз я тоже играю. Партнеры встают друг к другу лицом. Мужчины кланяются, женщины приседают в реверансе. Здесь никто не соблюдает сумрачный республиканский дресс-код. Женщины одеты в платья из ярких шелков, а мужчины — в расшитые цветные камзолы.
— Люди прятали наряды по чердакам, пока у власти был Робеспьер, — объяснил Амадей, когда мы только приехали.
Сюрное зрелище. У каждого на шее красная лента. В начале танца партнеры начинают сближаться, а затем вдруг резко кивают или, скорее, дергают головой — изображая, что она отрублена. И так минут десять. После менуэта объявляют перерыв: мы играем уже два часа кряду, пора перекусить и размяться.
Я подхватываю куриную ножку с накрытого стола и устраиваюсь в углу. Мимо меня прохаживаются женщины с глубокими вырезами. К их платьям и к несусветно высоким парикам приколоты миниатюры с портретами казненных близких. Такие же миниатюры стоят кое-где на столах. Напротив меня женщина ест клубнику. На ее подбородок падает красная капля сока. Мужчина, сидящий рядом, наклоняется и выпивает эту каплю. На шелковой обивке стула дрыхнет вонючий терьер. Какие-то девушки смеются, пряча лица за веерами.
Кто-то мочится в уголке, пролетевший через комнату попугай роняет дерьмо ему на плечо. Хозяин гонится за птицей, размахивая клюкой, и кричит:
— Мальволио! Ах, разбойник!
Пока я сидела с остальными музыкантами в конце огромного зала, все казалось сияющим и праздничным, но сейчас я вижу гостей вблизи — и замечаю оспяные рубцы под пудрой, вшей на париках. И — горечь в беспокойных взглядах.
— Великолепно! — бормочет кто-то рядом со мной. — Какая красота!..
Нет, это не красота, а кошмар. К исходу вечера люди все больше напоминают танцующих марионеток или заводных кукол, заплутавших во времени.
К часу бал заканчивается. Музыка стихает, исчезают красные ленты. В дверях слышны вздохи, поцелуи и обещания встретиться вновь. Все тихо расходятся, растворяясь в темноте ночных улиц.
— Пойдемте в «Фуа», — предлагает Амадей мне и еще двум музыкантам, что вышли вместе с нами.
Мне нужно от них отстать. Я уже успела встретиться с Фавелем, отдала ему табакерку, кольцо и шесть луидоров, и теперь под нашей с Гюго кроватью лежит очередной сверток. Я собираюсь вернуться за ним, чтобы затем подняться на крышу дома неподалеку от Тампля.
— Так ты с нами? — спрашивает Амадей.
— Нет, вы идите. Увидимся в следующей серии.
— Где-где увидимся?
— Я вас потом догоню.
Он хмурится.
— Куда ты собралась?
— У меня свидание.
— И с кем же?
Я не успеваю ничего соврать: Стефан, один из музыкантов, меня опережает.
— Как думаешь, Амадей, сегодня тоже будут фейерверки? — спрашивает он. За его локоть цепляется пьяная девица, которую он представляет как мадемуазель д'Арден.
— Фейерверки! Как это великолепно! — Мадемуазель начинает глупо хихикать.
— Я слышал, это для юного принца, — говорит Стефан.
— Огни в честь маленького узника! Как это трагично! — восклицает его спутница. — И как романтично!
— Ничего в этом нет романтичного, — вскидываюсь я. — Он умирает там в жутких страданиях.
— Что за глупости! — теряется мадемуазель. — За мальчиком хорошо присматривают, а скоро и вовсе отпустят!
— Неужели? Это вам кто сказал? — спрашиваю я.
Она неопределенно взмахивает рукой.
— Ах, я уже не помню. В газетах читала или слышала от соседей… Но откуда-то я это точно знаю!
— Друзья, друзья, — вмешивается Стефан, — сейчас важно только одно: жизнь налаживается! Террор закончился. Весь ужас в прошлом. Нам больше нечего бояться.
— Вам всегда будет чего бояться, — усмехаюсь я.
— Это правда, — соглашается второй музыкант. — Один безумец свержен — появится другой! Максимилиан Робеспьер мертв, как и Марат, и Сен-Жюст, и Эрбер. Но другие живы — и ждут своего часа. История полна властолюбивых чудовищ. Из-за таких, как они, страдает сейчас безвинный мальчик.
Я вспоминаю другого мальчика и другого Максимилиана. «Я — Максимилиан Эр Питерс! Я неподкупен, неумолим и несокрушим!.. Грядет революция, дети мои! Грядет революция!» — так он кричал. Вспоминаю других обитателей Темплтона. Несчастные, обездоленные люди. Я проходила мимо них каждый день не замечая, ни минуты о них не задумываясь. А потом стало слишком поздно.
Я думаю о том, как друзья Амадея развлекаются по ночам замысловатыми танцами и заумными беседами, прячась от мира, в котором медленно умирает беспомощный ребенок.