Да, но Марьюшка прихватила с собою и мое будущее, ибо не для кого стало горбатиться, добиваться призрачных успехов, напирать на внутреннее честолюбие; сбежал от меня человечек, перед которым радостно было похвалиться, вылезть из своей шкуренки до самых небес, взлететь под облако, ведь души наши были неразрывны, и всякая капля счастия, вдруг разрастаясь до гремучего хрустального родника, с весенней песнею перетекала из сердца в сердце, вымывая из ветхого человека нажитый сор и прах. А сейчас для кого стараться? Чтобы добавили к жалкому жалованью тридцать сребреников за угодливое прислуживание «герметической власти», которая подобно ненасытному питону уже проглотила добрую часть отечества? Кому, кроме матери, угодны мои достоинства и мои труды, кто восхитится крохотными открытиями и восторженно встретит их как свои, попутно припоминая весь род, выстраивая его в тускнеющей памяти в единый полк, чтобы, пройдясь взглядом по лицам, вдруг отыскать сородича, похожего талантами на меня... Все нынче заняты собою, уткнулись в свое убогое корыто, чтобы кое-как скоротать земное время.
Марьюшка побегом своим и быт мой окорнала, очерствила, скукожила, и все огрехи бобыльего житья сразу полезли наружу, каждая прореха стала вопить о себе и назойливо пялиться в глаза.
В короткое время ванна покрылась бурым налетом и скопилась в ней груда белья, в кухне – гора вечно немытой посуды, которую всякий раз откладываешь на потом, пока не кончатся чистые тарелки, кастрюли и сковороды, и чем дальше тянешь с уборкою, тем труднее переломить себя и засучить рукава. Полы заскорузли и покрылись подозрительными пятнами от пролитого кофе иль уличной грязи, которую занес на подошвах; и всюду пыль, сальные пятна, паутина, какая-то старческая затхлость и неизбежный запах холостяцкого быта. В молодости ботинок на столе средь грязной посуды и бедлама иль девичьи трусики на спинке стула не вызвали бы особого удивления у внезапного гостя, ибо виден лишь загул, богема, праздник плоти, широта натуры; эта же картина нынче напомнит только о тоске и бесцельности жизни хозяина...
Вроде бы и не шумна была Марьюшка, не перенимала на себя моего внимания, не заставляла напрягать нервы, шуршала себе на кухне, как мыша, теребя пакеты, простирывала их, будто скопидомка, иль битый час терла вехотьком картошку под струей воды, а после чистила ее иль перебирала, не торопясь, гречку по крупинке, словно вся жизнь еще впереди, шаркала подошвами по комнате, как Черепаха Тортилла, на ходу припоминая, куда и зачем пошла, никогда не чертыхалась, силясь везде успеть, не покрикивала властно в мою сторону, чтобы помог матери и не сидел сиднем (как любят командовать многие хозяйки), но меж тем домашнее суденко переваливалось своим чередом с волны на волну, не кренилось обреченно набок, и каждая неизбежная житейская пробоина заделывалась из крохотных старческих силенок, только бы ее Пашенька не тратил зря времени, не ломал своей работы по каждому пустяку. И вместе с тем обед, пусть и немудрящий, всегда на столе, все в квартире протерто, постирано и вымыто, и ванная сияет белизною, и на полках в шкафу стопки наглаженного белья. Это моя Марьюшка, оказывается, была и капитаном, и палубной командою, и коком, а я – лишь честолюбивым пассажиром, бездельно оглядывающим морские просторы, ищущим в этом созерцании глубинную философию бытия.
И вот с уходом Марьюшки цельность жизни обрушилась, словно бы свалился на мою голову камнепад. Стиснутый житейскими обстоятельствами со всех сторон, только сейчас я вдруг ощутил всю глубину настоящего одиночества... А может, возраст всему виною, когда неохота ко всякой перемене вдруг настигает тебя, вроде бы еще охочего к жизни, и ты безвольно парусишь по воле волн, придавливая вспыхивающие порой желания, скрипя, как старое дерево на юру, и от этих старческих охов, от нежелания крутиться на миру, биться за будущее, испытываешь порою тихое счастие: де, вот укротил себя, обратал плотское, отстранился от всех и всего, и незачем уже мутить душу, сбивать ее с назначенного пути... И вот я вроде бы тоскую от одиночества, грущу по ускользающим в небытие дорогим людям, но и рад тому, что никто не потревожит отныне меня, неумолимо урезая мировые пространства до своей квартирешки, до любимого до мелочей холостяцкого угла с поистертым диваном, до письменного стола, заваленного книгами, до бесцельного сидения. Даже соседи Катузовы и Поликушка с его плачем по райским временам отодвинулись так далеко от меня, словно бы обитают не за стенкою, но где-то на другом краю земли... И не слыхать ведь их, будто умерли за бетонной переградой и замело их прахом... Так с горы я качусь кубарем, стремительно замыкая золотое кольцо жизни, иль, как Сизиф, упорно вздымаю свой гранитный валун к вершине, хотя и верно знаю, что не удержать его на коварной круче?.. Может, гроб заказать и лечь в него, чтобы сузить непознаваемый мир до четырех тесин?
И где мои мечты о дебелой, волоокой русской девке с русыми косами до пояса и грудью завалинкой, куда так сладко приклонить редеющую пустую головенку. Не надо! Никого и ничего уже не надо... И это же хорошо!
* * *
...Хватает туманно мерцающей голубой замочной скважины, чтобы плюнуть на развратный мир, позабывший Бога. Глаз мирового циклопа готов всосать и меня, как серебристую солнечную пылинку, но я отскальзываю от ненасытной роговицы и не погружаюсь обреченно в дьявольскую, мрачную шахту зеницы, чтобы встать в бесконечную очередь в ад. Я еще топырюсь, будто рак-каркун, выдернутый из норища злой волосатой рукою, и норовлю больно зацепить клешнею, ведь так страшно вариться в котле...
...По золотым залам, как оловянный солдатик, прижимая правую руку к бедру, вышагивает венценосный. Он долго гонялся по чеченским сортирам и нынче, ловко перейдя Кавказские горы, угодил в Кремль, на персидские мохнатые ковры и кошмы, под тысячеваттные паникадила. Залы и коридоры Дворца распутываются, размыкаются перед ним, как коварно-смертные пещеры критского языческого лабиринта. На экране хорошо видны сухие губы, воспаленное от торжества и глубинного страха сухое аскетическое лицо, белые каменные глаза. Мне показалось, что сейчас, на виду у всех, он вот-вот споткнется, нелепо повалится ниц и разлетится на куски, как фарфоровая кукла, и вся приглашенная знать сначала невольно охнет, а затем злорадно ухмыльнется, пряча глаза от соседа, чтобы не выдать предательскую суть свою, и только господин Жероновский истерически-нервно всхохочет, всхлопает ладонями, как ночная сова, и вскричит на весь зал: «Я знал... я говорил вам, господа, что так и будет! Он разобьется, да-да, он обязательно разобьется, потому что забыл Бога!..» И госсекретарь – господин Немятов-Орловский – будет укоризненно качать расплывшимся бабьим лицом, не зная кому теперь передать скипетр и державу, и череп под седой невесомой паутиною волос нальется багровым жаром. Вот и сам-то победитель, наверное, думал только о том, как бы не упасть, не насмешить публику, хотя и маршировал внешне с оловянным спокойствием, но внутренне раскаленный, как электрическая спираль. И только прижатая к боку, как бы сухая, рука выдавала весь внутренний напряг. Да и то – воспарил-то всем на диво, словно бы спрыгнул с колокольни Ивана Великого, как древний смерд-летун, с отчаянным намерением разбиться у подножия вдребезги, но тут невидимые крыла подняли и понесли как пуховое перо все дальше от земли. Да и насниться-то такое не могло еще пару лет назад... Эх, кабы споткнулся, родимый, сейчас, то, наверное, внезапно бы понял, на какую опасную и страшную игру решился, купившись на дьявольские уловки, сколько греха придется сотворить и сколько чужих грехов случится со временем перенять на себя. Прикупили, обольстили, вырядили, насулили златых гор да и спровадили пастись, как волчью сыть, на российские луга... Сейчас вся Русь взирала на него: кто с умилением, кто с торжеством, а кто и с бесконечной печалью, предвидя для себя одно лишь худо; и всяк поставил на эту карту, и лишь немногие знали подкладку нареченного туза, шулерски выдернутого из ослепительно белого манжета; кто-то за ростовщической стойкой уже пригребал к себе выигрыш, торжествуя, что не зря поставил на кон, иной, рисковый, пока не получив барыша за услуги, надеялся не промахнуться и вдесятеро нагреть руки в ближайшем будущем, кто покорно склонял голову, стремясь прильнуть к властителю, и только русские простецы взирали сейчас на преемника, как на ангела, слетевшего с небес, на Божьего посланника, что отныне будет вершить по закону одну правду, и только правду, и все вновь заживут во спокое, когда-то так опрометчиво утраченном.
«Интересный мужчина», – сказала бы моя покойная Марьюшка, разглядев походку вразвалочку, приоткинутые плечи и прямую в костяке легкую фигурку, словно бы этот человек вырядился не в парадные (по случаю) дорогие одежды, но в костюм жокея, и лишь не хватает ему гибкого хлыстика, легко всхлопывающего по лосинам.