Эрик приехал в следующую пятницу на пятичасовом. За прошедшие несколько дней он восстановил состояние учтивой, слегка скрипучей приподнятости, правда, явно довольно шаткое. Основной груз ответственности за Эриков комфорт взял на себя Бобби, и к концу этого второго посещения между ними уже установились почти идиллически-трогательные отношения. Бобби был неизменно нежен, а Эрик принимал его знаки внимания с печально-раздраженной жадностью, как некую призрачную репарацию от мира живых.
Вечером в воскресенье Клэр, Ребекка и я были в кухне. Клэр нарезала на дольки авокадо. Ребекка, оседлав кухонную стойку, перебирала пластиковые формочки для печенья в виде разных зверьков, а я стоял рядом, страхуя ее на всякий случай. В некошеной траве за окном сидели Бобби и Эрик, оживленно о чем-то беседуя. Бобби разводил руками, демонстрируя чью-то невероятную огромность, а Эрик кивал с явным недоверием.
— Похоже, у Бобби новая любовь, — сказал я.
— Не будь такой злюкой, дорогой, — отозвалась Клэр. — Тебе это не идет.
Она скинула на тарелку кусочки авокадо и начала чистить лук.
— Просто не хотелось бы, чтобы Эрик ни с того ни с сего превратился в главный объект нашей благотворительности, — сказал я. — Он, в общем-то, чужой человек.
— По-моему, мы можем приютить одного чужого человека. Место ведь есть, правда? И не то чтобы мы отрывали что-то от себя?
— Значит, теперь ты мать Тереза, — сказал я. — Неожиданная метаморфоза.
Она поглядела на меня твердо-спокойным взглядом, в котором было больше осуждения, чем в любом прямом осуждении. С Клэр что-то произошло. Я уже не чувствовал ее, как раньше. Она отказалась от цинизма и облачилась в непрозрачные одежды материнства. Мы по-прежнему были друзьями и партнерами по дому, но от былой интимности не осталось и следа.
— Все правильно, — сказал я. — Просто я гнилой человек.
Она похлопала меня по плечу.
— Не надо меня похлопывать, — сказал я. — Раньше ты никогда этого не делала.
Ребекка, бессмысленно таращившаяся на формочку в виде лося, заревела. Ссоры буквально жалили ее; она всегда плакала, если кто-то поблизости повышал голос.
— Малыш, — сказал я, — все нормально, не обращай на нас внимания.
Я попробовал было взять ее на руки, но она ко мне не пошла. Она настояла на том, чтобы ее взяла Клэр, которая сразу унесла ее в гостиную, а я остался на кухне дорезать лук.
В конце концов Эрик переехал к нам насовсем. Единственной альтернативой была его пустая неуютная квартира в районе Восточных двадцатых. Сколько-то он бы, конечно, там протянул с помощью добровольцев, но рано или поздно все равно оказался бы на больничной койке в какой-нибудь дешевой клинике для безнадежных и незастрахованных. По настоянию Бобби он приезжал к нам на каждые выходные, а когда переезды стали для него слишком утомительны, просто переселился к нам. Я отдал ему свою комнату, уверив, что все равно предпочитаю спать внизу. Мое отношение к Эрику было непростым. С одной стороны, его болезнь меня отталкивала, с другой — я понуждал себя обращаться с ним так, как мне бы хотелось, чтобы обращались со мной, если бы я тоже заболел. Я пытался проявлять нежность, надеясь, что именно это чувство будут испытывать и ко мне в случае непоправимых деформаций моего собственного тела. Иногда я и вправду испытывал то, что пытался изобразить, и на самом деле переживал вспышку реальной сердечной заботы. Иногда это была только имитация. Посопротивлявшись какое-то время, Эрик занял мою кровать и тем самым почти осязаемо отказался от реального участия в земных делах. Такое может случиться с каждым в некий непредсказуемый момент нашего неуклонного продвижения от здоровья к болезни. Мы складываем с себя все былые полномочия и целиком отдаемся на попечение других. Происходит смена статуса. Мы становимся гражданами новой страны и, сохраняя все лучшее и все худшее, что в нас было, уже не контролируем физически свою судьбу. Эрику требовалась моя комната для сложного процесса умирания. Он не был членом семьи, и для полноценного страдания ему было необходимо собственное пространство, вне пределов нашей домашней суеты. И поэтому с вымученно-светской улыбкой он согласился на мою кровать. На следующий день после его последнего и окончательного переезда мне исполнилось тридцать два года.
Мы гуляли с ним по лесу, готовили ему нетоксичную пищу. Он был старикообразным призраком, настроенным то благодушно, то раздраженно. Как будто наш дед приехал жить с нами.
Миновала зима, настала весна. У Ребекки прорезались новые зубы и интерес к пьянящей возможности отвечать отказом на любые просьбы. Увядание Эрика шло непредсказуемо. Ему становилось то лучше, то хуже, иногда в течение одного часа. У него были проблемы с пищеварением, озноб, затуманенность зрения, а время от времени и сознания, провалы в памяти. Несколько раз он по неделе лежал в клинике в Олбани. В свои лучшие дни он мог отправиться в лес по грибы. В свои худшие дни неподвижно лежал в кровати в некоем промежуточном состоянии между сном и бодрствованием.
Я держался чуть в стороне. Сам бы я не предложил Эрику остаться у нас, но и мечтать о том, чтобы он уехал, тоже не решался, страхуясь на случай собственного гипотетического положения беспомощного инвалида. Я научился находить зыбкое утешение в хорошем отношении к Эрику. В этом была какая-то смутная надежда умилостивить судьбу.
Однажды вечером, вернувшись домой из ресторана, я обнаружил, что он сидит на веранде, закутавшись в одеяло. Солнце уже зашло за гору. Сгущались сиреневые тени, хотя небо было еще ясным, — мы всегда страдали от ранних сумерек. Сидя на облупившемся плетеном стуле в моем старом синем одеяле, натянутом до самого подбородка, Эрик был похож на чахоточного тинейджера. Чем истощеннее он становился, тем больше напоминал подростка — выпирающие ребра, уши, руки и ступни, слишком большие для его субтильного тела.
— Привет! — сказал я. — Как дела?
— Нормально, — ответил он. — Сносно.
Мы так и не смогли сократить расстояние, установившееся между нами еще в те времена, когда мы спали вместе. Мы держались вежливо и отчужденно, как будто только что познакомились.
— Бобби сегодня работает до упора, — сказал я. — У Марлис какие-то женские проблемы, так что Бобби приходится самому печь пирожки на завтра. А где Клэр с Ребеккой?
— В доме, — сказал он.
— Пойду взгляну на Ребекку. Может, возьму ее сюда ненадолго, хорошо?
— Хорошо. Джонатан!
— Угу?
— Понимаешь, об этом трудно говорить. Но мне просто интересно: ты хотя бы иногда думаешь о нас? В смысле о нас с тобой?
— Да, — сказал я. — Конечно.
— То есть я даже не совсем это имею в виду. В смысле, тебе никогда не казалось странным, что мы все время как бы сами себя останавливали? Мне кажется, мы бы могли все-таки чуть больше постараться, чтобы сделать друг друга счастливее.
Даже в нынешнем экстремальном положении говорить о таких вещах впрямую ему было тяжело. Его пальцы нервно теребили край одеяла, а ступни сухо постукивали о ножку стула.
— Ну, просто у нас с тобой были такие отношения, — сказал я. — И мне казалось, они нас обоих вполне устраивали, разве нет?
— Наверное, да. Наверное. Но последние дни я все думаю: а чего мы, собственно, ждали?
— Видимо, мы ждали, когда начнется наша настоящая жизнь. Возможно, это была ошибка.
Он сделал судорожный вдох. Ровно посредине паутины, натянутой между подпорками лестницы, висел красивый желтый паук.
— Наверное, это действительно была ошибка, — сказал он. — Наверное, да. Наверное, я любил тебя, но боялся себе в этом признаться. Мне… не знаю… было слишком страшно признаться. А теперь я жалею об этом…
Я стоял на своей тени, алеющей на протравленном непогодой деревянном настиле, и смотрел на него. В тот миг в его облике было что-то древнее и возвышенное, его нельзя было бы назвать ни стариком, ни юношей, ни мужчиной, ни женщиной. Его тело скрывали толстые складки одеяла, и только глаза ярко горели на бескровном лице. Он напоминал сфинкса, загадывающего свою загадку.
Мне казалось, я знал ответ. На самом деле мы с Эриком никогда не любили друг друга, наша связь была во многом случайной. Мы не упустили никаких романтических возможностей. Нет, мы оба просто спрятались в ни на что не претендующее партнерство. Мы поддерживали друг друга на плаву и ждали. Мы были похожи на слуг, двух скромных лысеющих мужчин, отдавших жизнь не вполне определенным идеалам послушания и порядка. Вслух я сказал:
— Я думаю, я тоже любил тебя.
Мне не хотелось, чтобы он умер неутешенным. Ведь тогда и со мной могло произойти то же самое.
— Врешь, — сказал он.
— Нет.
Я вспомнил о том, как мой отец в пустыне не получил от меня ничего, кроме пустых слов. Он умер по дороге домой от почтового ящика, зажав в руке кипу каталогов и рекламных листков. У меня в кармане лежало неотправленное письмо для него.