– Тут нечему учиться, – сказал священник, – тайно управлять миром очень просто. Это может любой.
– Опять вы наводите тень на плетень! – И блондин стукнул кулаком по столу.
Полковник подхватил подпрыгнувший стакан и посмотрел на пьяного с неприязнью.
– Да нет же, вы неверно меня поняли! – воскликнул коротышка. – Мир живет по Божьим законам, и только безумец всерьез может считать, что вызывает войны или кризисы. Но втайне каждый может тешить себя мыслью, что управляет морскими приливами или восходом солнца. Главное – приказать солнцу каждое утро появляться на востоке и каждый вечер опускаться в море на западе. И считай сколько угодно, что ты им управляешь.
– Вы чокнутый старикашка, – сказал блондин, поднимаясь. – Я всегда говорил, что Освальд Мосли зря так доверял католикам. Слава Богу, в этом наш Фортунат куда мудрее! Надо гнать вас из доброй старой Англии вместе с пархатой нечистью.
– Я люблю добрую старую Англию, – простодушно сказал патер Фейн, – но, сдается мне, Англия, о которой вы говорите, не так уж стара и уж точно – совсем не добра.
– Старая Англия совсем не добра, – подтвердил полковник. – Буры и суданцы могли бы много рассказать о ее доброте, если бы успели вставить хоть слово между очередями «максима».
Я слишком много пью в последнее время. Даже в Шанхае с Генри мы столько не пили! Шанхай, черт возьми! Как же давно все было! Что там я говорил этому лейтенанту? Разделенный на зоны город – пророчество о судьбе послевоенной Европы? Чушь! Главное пророчество Шанхая – что его больше нет. Как нет больше Германии, Италии или Польши.
Да и Англии тоже нет. Старой доброй Англии, которая покорила полмира, посылая индусов убивать африканцев и продавая китайцам индийский опиум. Великая Империя, позвавшая своих детей на веселый пикник Вдовы! Гитлер недаром выбрал своим символом свастику, славный знак нашей Индии – жалкий подражатель, он пытался повторить то, что мы уже сделали сто лет назад. Потому он и предлагал поделить мир, оставив нам Африку и Азию, забрав себе Европу. Мы не согласились – честь нам и хвала! – не согласились и сокрушили Тысячелетний рейх, подорвав свои силы, расшатав цингой европейской войны клыки своей империи.
Гибель рейха – это наш закат. А возможно – новая заря, заря советской империи, идущей нам на смену.
Не дай, конечно, Бог.
Все говорят: война в Европе закончилась! Армагеддон отгремел, зло повержено, закрылся вселявший ужас багровый паучий глаз. Но военные и политики знают: войны не заканчиваются, они десятилетиями спят, словно микроб чумы в завитушках мебели или в стопке белья.
Каждая война несет в себе зерна следующей. В Шанхае я был молод и ничего не понимал: когда японские канонерки вошли в залив, я не догадался, что это были первые залпы новой мировой войны.
Какая, к чертовой матери, Польша, какая Чехословакия? Мировая война началась на Востоке – на Востоке она и завершится, когда американцы и Советы уничтожат Японию, как уже уничтожили Германию.
Старая добрая Англия закончилась в четырнадцатом году. А я – я еще застал тех, кто помнил истинное рыцарство военного братства! Перед битвой при Кушке мой дядя Чарльз Девис пил шампанское с русскими офицерами, зная, что на следующий день те поведут своих солдат в атаку на его людей.
Сегодня не то что с врагом – даже с союзником лучше не пить. С таким союзником, как русские, лучше не пить и не заключать договоров. А если заключил – не выполнять.
Конечно, офицер должен исполнять приказы. Исполнять – а потом уже пить, пить беспробудно, больше, чем в юности, больше, чем в полузабытом, в незабвенном Шанхае, пить, чтобы забыть, как колонна русских DPS идет по мосту, идет под конвоем британских солдат, туда, где ветер мнет и раздувает кроваво-кумачовые флаги, туда, где звучат бравурные песни на варварском языке. Пить, чтобы забыть, как рыжеволосая девчонка вырывается из колонны, перебрасывает через перила младенца, а потом – прыгает сама, навстречу смерти и свободе.
(перебивает)
Мне теща недавно рассказала. В шестидесятые работал у них на предприятии один фронтовик. Обычный такой мужик. До Берлина дошел. Войну, впрочем, никогда не вспоминал. Но однажды на каком-то празднике выпил и разговорился. Рассказал, что когда наши пришли в Германию, то увидели, как там немцы живут. Домики чистенькие, ухоженные. Машины. Велосипеды. Хозяйство. Ни колхозов, ни голода, ни раскулачивания. Даже морозов настоящих зимой нет. И как-то, сказал он, стало нам обидно. Что же им, фрицам, не сиделось у себя дома, если у них тут всё так хорошо? Зачем же они к нам-то полезли? Чего им здесь не хватало?
Как-то это несправедливо: им ни за что ни про что выдали сытую и богатую жизнь, а они ее не ценили!
Вот поэтому мы там никого и не жалели, сказал он. Страшные мы вещи делали, страшные. Никак я этого забыть не могу.
Сказал – и больше с сослуживцами никогда про войну не разговаривал.
Теща моя тоже раньше об этом не рассказывала. Только говорила, что у них один сумасшедший работает и она боится с ним по вечерам вдвоем оставаться.
Пейзаж был прост, как картина современного художника: полоса песка, над ней – полоса предзакатного неба, которое все окрашивало в мрачные тона: мертвенно-зеленый, свинцовый, коричневый и густо-желтый, в этом освещении, впрочем, не тусклый, а скорее таинственный – таинственнее, чем золото. В этот тревожный вечерний час двое шли по тропинке вдоль песчаного пляжа: грузный усталый мужчина и юная девушка с непокорными рыжими локонами, которые холодный ветер то и дело бросал ей в лицо.
– Теперь, после победы, вы разве не собираетесь вернуться в Дрезден? – спросила она.
– Мне некуда возвращаться, Злата, – ответил мужчина, – Дрездена больше нет. Авиация союзников уничтожила его, как и Гамбург два года назад. Знаете, как это делается? Сначала кидают фугаски, чтобы разрушить крыши домов и выбить стекла, а потом – зажигательные бомбы. Начинаются пожары, теплый воздух поднимается вверх и образуется тяга, как в печи, – огонь подсасывает холодный воздух с периферии, он тоже нагревается и движется вверх. Короче, это такой огненный смерч. Сгорает все, что может гореть, – включая людей в бомбоубежищах.
– Ах, Клаус, – и девушка цепко взяла мужчину за руку, – несмотря на нашу победу, я все время думаю – как все-таки ужасна война!
– Видит Бог, мы бы ее не допустили, если бы смогли победить на тех выборах. А мы бы смогли, если б не социал-предатели! – Клаус взмахнул рукой и упавшим голосом закончил: – Впрочем, что теперь говорить?
– Но теперь у вас есть шанс сделать то, о чем вы мечтали, – сказала Злата. – Русские помогут восстановить страну и создать там справедливый строй.
– Когда я слышу вас, Злата, – ответил Клаус, – я чувствую себя таким старым. Мне кажется, все мои мечты давно остались в прошлом. Сгорели в огне, как Дрезден и Гамбург.
– Я прошу вас, не отчаивайтесь, – и Злата обхватила Клауса за шею. – Хотя бы ради Фортуната, ради нас с вами – не отчаивайтесь!
Их губы сблизились. Увлеченные поцелуем, они не заметили фигуру молодого Стивена, растерянно замершую там, где кончается пляж, а бурьян и камыш почти сливаются с полосой водорослей вдоль воды.
– А днем он никогда не выходит? – спросил маленький католический священник. Ольге он казался похожим на большой черный гриб, приземистый и неуклюжий.
– Нет. Днем Фортунат медитирует и бережет свои силы для ночных бдений.
– Мне кажется странным, – сказал патер Фейн, – он ведь не сова, не летучая мышь. Зачем бодрствовать ночью и спать днем, закрыв окна тяжелыми занавесками?
– Сейчас вы скажете, что Господь предназначил день для трудов, а ночь для сна.
– Удивительное дело, – ответил патер Фейн. – Хотя я священник, все почему-то ждут, что я буду нарушать третью заповедь.
– Про зависть?
– Нет. Не поминай Господа своего всуе, – священник простодушно улыбнулся. – Мне в самом деле кажется, что нет нужды ссылаться на Господа, говоря, что естественней спать, когда темно, и выходить в мир, когда светло. Я называю это здравым смыслом.
Пляж, где ветер и песок еще не стерли следы Златы и Клауса, поворачивал к вдававшемуся в залив мысу, на оконечности которого на холме возвышалась высокая каменная башня маяка. Священник и старая актриса как раз стояли у подножья холма. Потом они начали взбираться по склону, покрытому побуревшей травой.
– Как вы познакомились с Фортунатом? – запыхавшись, спросил патер Фейн.
– В очереди к мяснику. Я пришла зарегистрировать мои карточки на ветчину и бекон, он оказался рядом, я о чем-то спросила. Он ничего не ответил, и я еще раз повторила вопрос, знаете, уже раздраженно. А он сказал: «Прошу прощения, я забыл, что мы изъясняемся словами. Среди своих мы привыкли разговаривать мысленно и поэтому всегда правильно понимаем друг друга. Удивительно, до чего вы здесь боготворите слова и доверяете им».