– Меня зовут Ольга.
Голос у нее был глухой и надтреснутый, и Стивен сразу уловил какой-то восточноевропейский акцент, так похожий на акцент Златы.
– Ольга Норманд, – сказала женщина после паузы, и Стивену показалось, что она смотрит на него вопросительно, будто он должен ее знать.
– Меня зовут Стивен, – сказал он, – я рад знакомству.
Женщина шагнула ему навстречу, как бы предлагая протянуть ей руку.
– Вы тоже к Фортунату? – спросила она.
– Нет, – сказал Стивен, беря ее под руку, – я ищу одну девушку.
– Если вы не интересуетесь местными крестьянками, – сказала Ольга, – я, вероятно, могу отгадать ее имя. Здесь немного женщин: я и мисс Любовска.
– Злата, – сказал Стивен, не в силах удержаться, чтобы лишний раз не произнести имя объекта своей страсти.
– Ей повезло, – сказала женщина, – ради нее вы отправились на край света.
– А вы зачем приехали сюда? – спросил Стивен.
Идя рядом с женщиной, он смог ее рассмотреть. Наверно, десять лет назад она была очень хороша: во всяком случае, гордая осанка до сих пор намекала, что когда-то молодые люди были готовы отправиться за ней даже дальше, чем на край света. Но сегодня лицо, густо покрытое белилами, вызывало мысли о посмертной маске. На крутом подъеме женщина прижалась к Стивену, и юноша невольно вздрогнул.
– Затем же, зачем и все, – сказала госпожа Норманд. – Мы готовимся к празднику. Вы любите праздники, мой мальчик? Я – очень люблю.
Что он понимает в праздниках, этот мальчик, который пятнадцать лет назад рыдал бы у дверей ее номера, угрожая самоубийством, а сегодня даже не смотрит на нее, мечтая о своей дурашке Злате? Разве они, поколение новой великой войны, знают, что такое настоящий праздник?
А она всё помнит: захлебывающийся саксофон в «Синей птице», горькие шутки Якова Южного, игольчатый вкус шампанского, пустые предрассветные проспекты Берлина, тихоокеанский бриз и мужскую руку, накидывающую меховое манто на обнаженные плечи. Шесть лет великого праздника раскинулись от Берлина до Лос-Анджелеса, софиты слепят глаза, сверкают фасады «Эль Капитана» и «Китайского театра», собственное лицо на афишах чарующе незнакомо, от запаха лилий в спальне кружится по утрам голова.
Ольга спускалась по лестнице навстречу вспышкам фотокамер, взвизгам толпы, вздохам поклонников. Улыбалась загадочно и страстно, точь-в-точь как на экране. Улыбалась, не говоря ни слова.
Слова не нужны, когда говорит сердце. Она верила в это. Все верили, пока звук не вернул кино в ярмарочный балаган, откуда оно некогда вышло, не разрушил то, что делало его искусством. Пока не оказалось, что взлет бровей, блеск глаз, изломанность жестов и гибкость движений ничего не значат, потому что акцент разрушает образ.
Идиоты! Образ – это и есть изображение, акцент – это только звук.
Ну что же. Ольга играла русских графинь, красавиц-цыганок и обворожительных комиссарш, выбирающих свободный мир, как она сама выбрала его когда-то. Она покинула Голливуд ради подмостков Лондона, но, увы, англичане оказались даже более слепы, чем американцы, а потом война и бомбежки окончательно прикончили само воспоминание о празднике, взамен вызвав из памяти давно позабытое: однажды, пересекая Трафальгар-сквер морозным утром сорок четвертого, Ольга поняла, что она снова в Петербурге восемнадцатого… ей холодно и хочется есть, ей двадцать три, и вся жизнь еще впереди.
Для Мнемозины не существует географии: в памяти съемочные площадки MGM и УФА сливаются в одно блистательное видение, в серебристую амальгаму черно-белого райского оазиса, затерявшегося посреди ледяной пустыни голода и отчаяния, двух войн и двух имперских столиц.
Нищета и война объединили Лондон и Петербург, слили воедино рассвет и закат ее жизни.
Но когда Ольга уже решила, что все кончено, она встретила Фортуната.
В холле гостиницы Златы не было. За одним из двух столов, вероятно, еще помнящих войну Алой и Белой розы, сидел худощавый светловолосый юноша, за соседним – немолодой полковник. Перед этим последним стояла бутылка виски и полупустой стакан без всякого признака льда.
Лейтенант Нейл отдал честь, гордясь еще одной возможностью показать свою принадлежность к армии, только что победившей в величайшей войне.
– Вольно, лейтенант, – кивнул ему полковник, – садитесь и выпейте со мной.
Почему-то ослушаться показалось невозможным, и Стивен присел на колченогий стул – хотя сердце его, конечно, рвалось на поиски Златы.
– Давно с континента? – спросил полковник.
– К сожалению, я служил в Англии, сэр, – ответил Стивен, и румянец вспыхнул лишним доказательством его простодушия и молодости.
– К счастью, лейтенант, – сказал полковник, – исключительно к счастью.
Лицо его было из тех, про которые говорят «будто вырублено из куска гранита»: волевое и решительное, но уже изборожденное морщинами. Глядя на такое лицо, англичанин невольно вспомнил бы о колониальных войнах давно прошедшей эпохи: хотя было очевидно, что полковнику не исполнилось еще и пятидесяти, при взгляде на его смуглое лицо хотелось спросить о Хартуме, Кимберли и Вазиристане.
– Я служил в войсках связи, сэр, – пояснил Стивен, – расшифровывал немецкие радиограммы. Я бы хотел увидеть Европу…
– Европы больше нет, – перебил его полковник. – Старушку раздели, изнасиловали и расчленили. Вас привлекает некрофилия, лейтенант?
– Нет, сэр, – и Стивен снова покраснел.
– Тогда вам нечего делать в Европе. Хотя по молодости можно получить удовольствие в самых неожиданных обстоятельствах. – Полковник закурил и откинулся на спинку стула, опасно скрипнувшего под его весом. – Когда я был чуть старше вас, мне довелось прожить несколько лет в городе равно отвратительном и завораживающем. Сейчас мне кажется, что увиденное там было всего лишь слабым намеком, если угодно – пророчеством.
Дверь гостиницы раскрылась, и уже знакомые нам священник и молодая женщина направились к стойке портье. Стивен проводил их взглядом: коротышка со своей надвинутой на лоб круглой шляпой и потрепанным бесформенным зонтиком был в этой провинциальной гостинице так же уместен, как Стивен – у грифельной доски с мелом в руках.
– Этот город тоже был поделен на зоны, – продолжал полковник. – Французы, англичане, американцы…только вместо русских – китайцы и японцы. Русских, впрочем, хватало повсюду. Черт, хотел бы я никогда не иметь дела с этим народом!
– Они хорошо сражались, сэр, – заметил Стивен.
– Русские всегда хорошо сражаются и всегда проигрывают сами себе, – ответил полковник. – Боюсь, что нам, британцам, в ближайшие годы придется этому у них выучиться. Мы даже не заметили, как проворонили Империю.
– Мы выиграли войну, сэр, – с упреком сказал Стивен в приступе патриотического воодушевления, столь естественного для любого честного и искреннего юноши.
– Мы выиграли войну, но проиграли Империю, – ответил полковник. – Теперь Советы и американцы будут делить Европу, как китайцы и японцы делили Шанхай. В конце концов кто-то победит, но солнце уже навсегда зайдет над Британской империей. Мир никогда не будет прежним: даже если уничтожим Японию, мы не загоним косоглазого черта назад в табакерку. Не пройдет и пятнадцати лет, мы потеряем Азию, а потом и Африку. Мой дядя говорил мне об этом еще в тридцать четвертом, а я не верил. Поверьте же вы мне – нет никакого великого будущего для Великой Британии. Лучшие умы моего поколения разрушены безумием. Наша мечта обернулась пшиком, и воспоминания – все, что нам осталось. Мы что-то сделали не так, возможно – загадали не то желание. Наша история – это история поражения.
При этих словах блондин за соседним столом привстал и воскликнул:
– Верно! Поражение! Мы проворонили Империю! Мы здесь, в Англии, предали простого человека – и скоро настанет расплата.
Было видно, что блондин заметно пьян. Пошатываясь, он перетащил свой стул и подсел к Стивену и полковнику.
– Мы всё проворонили еще в тридцатом! Надо было принять программу постройки дорог – ту самую, которую потом осуществил Рузвельт! – и сотни тысяч получили бы работу, власть в стране перешла бы к тем, кто думал о благе Британии и никогда не позволил бы мировой плутократии втянуть нас в бессмысленную войну.
– Простите, что вмешиваюсь, – сказал маленький священник, подходя к столу, – но когда я слышу слова «мировая плутократия», мне всегда хочется спросить, как вы себе представляете эту плутократию? Плуты собираются в кабинетах где-нибудь на Уолл-стрит и придумывают войны, кризисы и прочие катастрофы?
– А вы, конечно, в это не верите? – раздраженно сказал блондин. – Или, напротив, знаете наверняка, как оно происходит? Разве не иезуиты первыми научились тайно управлять миром?