Учитывая ее состояние — бешеный гнев, угрюмость и при этом слабость и нежелание с кем-то общаться, — я удалился к себе.
Комната Кайо Обермарка находилась между нашими, и, несмотря на все старания Мими скрыть от него свое состояние, он, конечно, все знал. Он был молод, не старше моих двадцати двух, но уже отяжелевший, с печатью важности на большом лице, озаряемом всполохами нетерпеливого раздражения и заволакиваемом подчас туманом далеко идущих обобщений и выводов. Жизнь его влачилась в четырех стенах, учиться он не хотел, считая, что образование может получить и самостоятельно. Комната его пропахла плесенью, запахом старых вещей и мочи, потому что, работая, он не желал отвлекаться на походы в туалет и мочился в стоявшие возле него бутылки. Дни свои он проводил полуодетым, лежа в постели, занимавшей большую часть комнаты, и лишь протягивал руку то за одним, то за другим из наваленной рядом беспорядочной и грязной кучи. Он был неповторим и меланхоличен. Кайо считал, что абсолютная чистота в нашем мире недостижима и в человеческих отношениях господствуют грязь, фальшь и обман. Он говорил мне:
— Людям я предпочитаю камни. Я мог бы быть геологом. Род человеческий меня не просто разочаровал, он мне неинтересен. И единственное, в чем я уверен, — это в существовании чего-то за пределами нашего мира, а если это не так, могу вернуть вам свой билет!
Кайо поинтересовался здоровьем Мими, хотя она всегда его и поддразнивала.
— Что случилось? Она заболела? Бедняга!
— Да, не повезло.
— Дело не в везенье! — В числе прочего он не выносил, когда с ним соглашались. — Не замечал людей, которые вечно наступают на одни и те же грабли?
Его отношение к Мими заставляло вспомнить о докторе: обычные дамские неприятности, не стоящие внимания. Однако Кайо был умнее эскулапа и, явившись в мою комнату в одном белье, плоскостопый от излишнего веса, лохматый, с длинными, до плеч, волосами и большим лицом, на котором читался обращенный ко всем упрек в предательстве и неблагородстве, сам служивший скопищем пороков и предрассудков, пытался сейчас быть справедливым и проявить внимание и сочувствие.
— Понимаешь, ведь горечь и страдание — это удел человеческий. Куда ни ткнись — мучений не избежать. На то и Христос пришел в этот мир, чтобы поняли люди, что и Господь страдает, если удел его — быть Богом человеков, человечьим Богом. Вот и она принимает положенную ей долю страдания. — Он шумно вздохнул, переводя дух. — Я почему про Христа вспомнил? Другие боги полны величия, пышут самодовольством, ослепляют своим блеском, и ты падаешь перед ними ниц, растоптанный. А им до тебя и дела нет! Ведь подлинное величие и подлинный успех страшны — им не смеешь взглянуть в глаза. Предпочтешь все сокрушить, перевернуть с ног на голову, переиначить, перемешать и запутать. Нет желания неодолимей и искренней, чем все перемешать и запутать, и каждый по-своему дает этим выход разочарованию, словно хочет доказать, что только нечистые помыслы путаников могут победить и победят.
На меня всегда производили впечатление его речи, расширенные от внезапной мудрой — или якобы мудрой — догадки глаза: так косится лошадь, испуганно шарахаясь от препятствия — серьезного, а иногда и пустякового. Я отзывался на его речи. Чувствовал за ним правду и уважал его как источник просветления, пусть даже он был мрачен, а порой и грязен, а эти его глаза, окруженные сине-зелеными тенями, излучали свет, и когда он стоял подбоченившись, упирая руку в жирный бок, и глядел на меня, я видел исконную красоту этого лица, которую он изничтожил и отринул как нечто несущественное. Да, и мне многое из того, на что так падки люди, казалось фальшивым, я разделял его опасения вместе с сопутствующим выводом, что питать чрезмерные надежды убийственно. Тлетворная вредоносная надежда обходит зло стороной или роет под ним свой ход, а оно стоит себе несокрушимой твердыней. Мне тоже не были чужды все эти соображения, и потому я легко мог их признать и оценить. К Кайо меня тянуло, но в то же время что-то в нем отталкивало. Его взгляды вызывали у меня протест. Театр человеческой комедии являлся ему без раскрашенного купола. И, отринув этот фальшивый свод, он прорывался к истинному, мерцающему звездами небесному простору, продирался от звезды к звезде долгим усилием затуманенного, как Млечный Путь, мозга, напряжением костей и всех мускулов.
Но я не видел необходимости мыслить столь широко и делать существование невыносимым, сваливая в одну кучу все разрушительные и вопиющие несообразности и нелепости жизни, даже не пытаясь нащупать в ней нечто положительное и гуманное, необходимое, чтобы жить и выжить. А коли и великим суждено прийти в эту нашу пустую и душную, засиженную мухами харчевню, где в перерывах между шоу вовсю гремит радио, если и они тянут вместе с нами дурное пиво, так почему бы и нам не принять весь этот разброд и не признать несовершенство непременным условием жизни, не протереть глаза — а у меня они и без того зорки — и увидеть за всем этим красоту, а может, и различить черты божества?
— Ну а рассуждая о целесообразности, — сказал я Кайо, — разве нельзя допустить, что и в нашей путанице и неразберихе есть смысл?
— Не считывай смысл с киношного экрана, — отвечал он. — Усвоив эту истину, ты уже сделаешь первый шаг. Ты способен его сделать, если я правильно понимаю твой характер. Способен верить и не пугаться. Вот чего я никак не пойму, так это зачем тебе строить из себя пижона?
Мими услыхала, что мы разговариваем, и позвала меня. Я вернулся к ее постели.
— Что ему надо? — спросила она.
— Кайо?
— Да, Кайо.
— Мы просто беседовали.
— Обо мне? Если ты хоть словом ему проболтаешься, я убью тебя! Он только и ищет доводов в свою пользу, и, будь его воля, растоптал бы меня своими толстыми ножищами!
— Ты сама не умеешь хранить свои секреты, — заметил я с притворной небрежностью. Так или иначе, огрызаться и спорить было не время, и она только смерила меня взглядом со своей кровати из гнутых металлических прутьев с шишечками.
— Я могу говорить, а ты не должен.
— Успокойся, Мими, я ничего не буду говорить.
Тем не менее на следующий день мне пришлось попросить Кайо приглядеть за Мими, поскольку я не знал, как пойдут дела, и очень волновался за нее и на работе, и вечером, ^о время ужина в дубовом зале клуба Магнусов в центре города, на встрече, которая проводилась раз в месяц. Я звонил домой, но застал только Оуэнса, а тот, когда злился — а на Мими он был зол, — начинал говорить с таким густым уэльским акцентом, пробиться к смыслу через который было невозможно, так что разговор наш обернулся лишь пустой тратой монеток. После клуба Люси захотела потанцевать, но я сослался на усталость, симулировать которую мне не пришлось, и вырвался домой.
Мими припасла для меня хорошие новости. Она сидела в моей комнате в черно-белом костюме и с черной лентой в волосах.
— Я тут пораскинула мозгами, — сказала она. — Для начала задала себе вопрос: «Есть ли способы сделать это на законных основаниях?» Способов таких не много, но они имеются. Во-первых, можно обратиться к психиатру и убедить его, что ты со сдвигом. Рождение детей сумасшедшими матерями не приветствуется. Один раз я проделала подобный фортель, избавившись таким образом от судебного преследования, и в суде сохранился протокол. Но сейчас повторять это мне неохота. Можно зайти слишком далеко и переусердствовать. Я решила
к черту эту ерунду. Второй способ — медицинские показания. Если у тебя больное сердце или твоя жизнь под угрозой, тебе сделают аборт. Сегодня я пошла в клинику с жалобой, что, по всей вероятности, беременна, но менструации продолжаются. Какой-то мужик меня осмотрел и сказал, что подозревает у меня внематочную. Мне следует прийти повторно, и если диагноз подтвердится, может понадобиться операция.
Такой поворот чрезвычайно ее обрадовал. Она уже рассчитывала на него.
Я сказал:
— Ты что, в книгах рылась — искала симптомы внематочной, чтобы к ним заявиться?
— Нелепое предположение! Думаешь, у меня хватило бы духу? Разве можно вот так прийти, навешать лапшу на уши, и они это проглотят?
— Ну, обвести врачей вокруг пальца иногда все-таки удается, уверяю тебя. Однако это дело рискованное, Мими. Лучше не пытайся.
— Это не чистая выдумка. Они же сами так сказали. И кое-какие симптомы у меня и вправду имеются. И я не отступлю, пойду к этому мяснику.
Следующие несколько дней я не мог уделять ей много времени, по горло занятый ужинами и вечеринками. Виделись мы только поздно вечером или в половине седьмого утра, когда я спешил на работу, а она была слишком сонной для разговоров. Но и спросонок Мими понимала, чья рука ее будит, и бормотала:
— Ничего. Все в порядке. Не распускай нюни.
Надвигалась зима — конец декабря, хмурый и темный.