…Вот он, Филипп, в красной рубахе, перетянутой наборным пояском, в хрустких новеньких сапожках, стоит перед одним из «господинчиков», с которым еще три года назад его собственный папаша, может, раскланивался, встретившись на Моховой возле университета.
— Подай карту вин!
С трудом вспоминает Филиппок: что это за штука такая — «карта вин»? Слышал когда-то в детстве, а что — не запомнил.
— Быстрей, болван!
Озирается Филиппок, ищет взглядом Дормидонта. Где бы тот ни находился, всегда краем глаза посматривает в зал. Дормидонт тут как тут.
— Чего угодно господину?
— Пусть подаст карту вин!
— Кхе-кхе! — кряхтя, посмеивается Дормидонт как удачной шутке. — Карту вин?
— Нет, я понимаю, — мгновенно тушуется господин, снизу глядя на глыбообразного ресторатора. — Я понимаю, что никаких вин нынче в помине нет. Я только взглянуть… Как это принято в порядочных заведениях.
— Кхе-кхе! — продолжает глазами смеяться Созонов, оценивая нового посетителя, и супругу его, и детей: как одеты, давно ли ели. Понимает, что господин блефует, а пожрамши, чего доброго, попытается с семейством сбежать.
— Карту вин не держим-с, — вежливо говорит Созонов и незаметно подмигивает Филиппу: дескать, держи ухо востро и глаз начеку. — Самогону в качестве аперитива предложить можем-с.
— Давай, братец, самогону, — с фальшивым вздохом соглашается господин. — Ты будешь пить самогон, дорогая?
Жена испуганно трясет головой. Ей неуютно, страшно.
— Закусить чего?
— Стюдень из говядины-с.
— Давай студень на всех.
— Сию минуту-с!
В самом деле, через минуту на столе и «стюдень», и графин с самогоном. Господин быстро выпивает и начинает жадно есть свою порцию желе, вываренного из костей. Жена и дети едят аккуратно, хотя видно, что очень голодны.
Поев, господин собирается платить. «Керенками».
— Бумажек не берем-с, — почтительно говорит Созонов, скрестив на груди руки и загородив господину вид на выход.
— Но как же быть? — разводит руками господин. — У меня только эти деньги есть.
— Право, не знаю, — уже сердится Дормидонт. — Вас должны были предупредить. Берем золото, драгоценности. Открываем кредиты.
Супруга господина тихо плачет.
— Феденька… Я говорила тебе…
— Молчи! — цыкает на нее супруг и снова обращается к Дормидонту. — Скажите, мы можем договориться как порядочные люди?
— Почему нет? — загадочно улыбается Дормидонт. — Отойдемте в сторонку.
Через несколько минут они возвращаются. Лицо господина покрылось красными пятнами. Сердитым движением он выплескивает в стакан остатки самогона, с жадностью его высасывает и говорит:
— Дети, пошли. Милая… останься ненадолго.
Она не удивляется его словам, только плачет еще сильнее.
— Зачем он ее? — спрашивает Филипп волосатое ухо хозяина.
— Затем, что красивая бабенка в любые времена хороший товар. Иди, Филиппок, развлекись с мадамой за занавесочкой, — довольно громко произносит Созонов, когда господин с детьми исчезают. — А ты, мадама, поаккуратней с моим мальчишечкой, он бестолковый еще.
— Я не… не буду! — кричит Филипп, понимая весь срам своего и несчастной женщины положения.
Зал гремит смехом.
— Чаво?! — перекрывая громовым голосом неистовство зала, говорит Дормидонт и больно толкает Филиппа кулаком в лоб по направлению к женщине. — Будешь! Посмотри на себя в зеркало, вся морда в прыщах! Кому такой офицьянт нужо́н?!
Ресторан Созонова занимает обширное полуподвальное помещение из двух комнат с зарешеченными окнами во двор. В большой комнате — зал для посетителей со столами, стульями и очень дорогим фортепьяно, на котором по вечерам приходит играть молодая жена Созонова, бывшая консерваторка. Дормидонт подобрал ее на улице, как Филиппа. В комнате поменьше — кухня, в торце ее, за пестрой занавеской, комнатка Дормидонта. Кроме печки-буржуйки с длинной жестяной трубой, выведенной в окно кухни, и узкого топчана с матрасом и одеялом, в этой комнатке ничего нет. Здесь хозяин остается ночевать, когда перебирает лишнего.
В комнате дама успокаивается, перестает плакать, садится на топчан и буднично расстегивает кофту. Филипп с ужасом наблюдает за этим.
— Ну, что стоишь? Помоги мне, мальчик.
На деревянных ногах Филипп приближается к ней.
— Осторожно, не порви. Дорогая вещь. И не дрожи, пожалуйста, мне и без тебя холодно.
— Давайте, — шепчет Филипп, — просто побудем тут немножко и потом скажем…
— Не получится, — вздыхает дама, глазами указывая на колышущуюся, как от сквозняка, занавеску. — Наверняка он за нами подсматривает.
— О!.. — только и может сказать Филипп.
— Это ничего, — еще раз вздыхает женщина и по-домашнему просто снимает лиф, открыв обезумевшему от страха Филиппу слишком крупные для своей комплекции, но все еще крепкие молодые груди. — Пускай их смотрят… Мы под одеяло с тобой заберемся.
— Я не смогу, — хнычет Филипп, с удивлением обнаруживая, что женщина уже стянула с него через голову рубашку и аккуратно положила под подушку.
— Если не ты, — говорит она, притягивая его голову к себе на грудь, — твой хозяин продаст меня кому-нибудь из зала. Какому-нибудь сифилитику. Иди сюда, мальчик.
Через десять минут Филипп горько рыдает между грудей женщины, и голова у него плывет кру́гом от сладкого запаха женского пота и собственных слез.
— Ты что?!
— Ма-ма! — не в силах сдержать горючий поток, рыдает Филипп.
В расширившихся от сумрака зрачках его первой в жизни женщины плещется ужас.
— Сирота?
— Ддд-аа!
— Господи! Да ты свою маму, что ли, во мне представлял? Ох ты, грех-то какой…
В зале она подходит к Созонову и плюет ему в лицо.
Дормидонт молча утирает смеющиеся глаза рукавом. Потом смущенно похлопывает Филиппка по плечу.
— Ты, брат, того… Не надо… Я ведь только из-за прыщей… А ей, брат, это не впервой… У меня на баб глаз наметанный.
Вирский проснулся. Подушка была мокрой, в слезах.
Глава двадцать первая
Конспираторы
— Ненавижу конспирологию! — с отвращением глядя на себя в зеркало, воскликнул Востриков.
Недошивин неслышно подошел сзади.
— Не понимаю, Борис Израилевич, — спросил он, — почему Троцкий?
— Да как-то вышло само собой, — отвечал Недошивину гример московского театра, приглашенный гримировать Вострикова для поездки в Таиланд. — У нас сейчас спектакль идет про Ленина, в духе новых политических веяний. Ну и Троцкий. Положительный вроде бы теперь персонаж. И актер его играет новый, молодой и, по-моему, скверный. Но грим как-то особенно мне удался. Все это отметили. Я переделаю, конечно.
Борис Израилевич, тучный еврей, с лысой, как биллиардный шар, головой, с сожалением окинул взглядом свою работу:
— А жаль! Вылитый Лев Давыдович! Вот вам бы, голубчик, в нашем театре Троцкого-то играть!
— Вы издеваетесь? — жалобно воскликнул Востриков. — В таком виде меня не то что за границу не пустят, но первый же милиционер на улице…
— Переделаем! — вздохнул гример.
— Не надо, — резко возразил Недошивин. — Что-то в этом есть. С одной стороны, привлекает внимание, а с другой — отвлекает. Я всегда считал, что лучший способ отвлечь внимание — это привлечь его яркой бессмыслицей. А не потечет грим?
Гример бросил на него обиженный взгляд.
— Платон Платонович, вы оскорбили меня на всю оставшуюся жизнь! Будем надеяться, что жить мне осталось недолго. Чтобы у Гроссмана потек грим! Скорее потечет крыша у Дворца съездов!
— Но это же Таиланд! Там под пятьдесят градусов жары бывает.
— У Гроссмана грим не течет ни в тени, ни на солнце, молодой человек! Вы знаете, что такое софиты? Вы не знаете, что такое софиты! Это пятьдесят градусов в помещении. А теперь спросите меня, потек ли хоть раз у Гроссмана под софитами грим? Спросите, я отвечу.
— Не буду! — засмеялся Недошивин. — Спасибо, Борис Израилевич! Живите долго, без обиды на меня.
Когда гример попрощался и ушел, Недошивин еще раз придирчиво оглядел Вострикова.
— Халтура!
— Хорошо, что этого не слышит Борис Израилевич, — откликнулся Востриков и с надеждой спросил: — Переделаем?
— Грим превосходный. Халтура — вы сами. Ну какой из вас секретный агент! Не понимаю, зачем я согласился на эту авантюру? Вирский раскусит вас моментально. Меняем план! Никакого предварительного знакомства, никаких отвлекающих разговорчиков. Заходите в бунгало, ошарашиваете Вирского своим идиотским, извините, видом и усыпляете с помощью пистолета со снотворной капсулой. Запомните: стрелять нужно в ногу или в плечо, а не в лоб.
Востриков обиделся не меньше ушедшего гримера.
— Так вот зачем вы три часа изгалялись над моей внешностью!