Что же касается литературы в виде статичной книги, то она помещается теперь как бы на другом берегу пустоты. Пассажиру, наблюдающему подозрительно истончившийся горизонт, уже не верится, что там все такое же, как здесь. Александр Генис, обосновывая возникший после 1991 года новый писательский выбор между литературой как «игрушечной вселенной» и литературой как «голой, обнаженной до болезненного неприличия правдой», видит причину разрыва в следующем: «Реальность взяла реванш у влиятельного миража, учившего тому, что только описанное художественным методом явление заслуживает доверия и осмысления». Если первая часть высказывания примерно отражает образовавшийся в нашем пейзаже метафизический разрыв, то вторая бьет мимо: о каком «реванше реальности» можно говорить, если связь времен распалась не на уровне веков, а на уровне буквально месяцев? Где, спрашивается в задаче, эту реальность теперь разместить? Фрагменты «правды» отменяют друг друга с такой быстротой, что цельную, сколько-нибудь пригодную для написания «нетленки» картину сложить невозможно. Кажется, что «голая правда» может существовать только как частная правда автора, как его субъективный мираж, претендующий на влиятельность ровно постольку, поскольку автор как таковой способен заинтересовать собою более чем трех читателей. Можно ли нынче вообще создать на базе «правды» книгу достаточно просторную, чтобы она могла вместить, помимо автора, хоть что-то еще?
Тем не менее — факт: публикации Максима Соколова, преодолев удельную раздробленность постсоветского десятилетия и собственную неизбежную частичность, встали в книгу. Уже одно то, что политический журналист собрал под книжную обложку свои выступления от разных лет и при этом не утратил единства собственного «я» — то есть не утратил лица, — заслуживает ныне почтительного удивления. Видимо, пребывание в периодике для писателя Максима Соколова органично: частое сравнение разваливающейся страны с мокрой разлезающейся газетой косвенно свидетельствует о прочной эмоциональной связи между профессией и бытием. Однако, оказавшись в двухтомнике, тексты газетно-журнального происхождения сами установили между собой «дипломатические связи», которых не было прежде: возможно, они сами «нашли» друг друга, когда «Разыскания» составлялись по разделам «Империя», «Умы», «Герои» и т. д. Помимо «Поэтических воззрений россиян на историю» я знаю только один пример подобной трансформации газеты в книгу и в литературу: это «Литературное сегодня. О русской прозе. 90-е» Андрея Немзера. Но тут чистота эксперимента несколько нарушена: рецензии известного критика на известных и малоизвестных прозаиков изначально были «литературным приложением» к политико-экономической части «Независимой» и «Сегодня»: здесь информационный повод — публикация, скажем, романа в одном из толстых ежемесячников — сам по себе незначительней излагаемого материала. Так что газетная критика Немзера, ставшая книгой, просто вернулась к себе домой, тогда как Максим Соколов по специализации — как раз изготовитель главного газетного блюда. Тем не менее тексты Максима Соколова вместе оказались выразительнее и явно литературнее, чем были по отдельности; «созрев» и избавившись от притяжения реального события, к которому первоначально служили комментарием, они сделались интересны сами по себе. Так из сварившегося супа удаляют топор, и суп оказывается неплох.
Что же сделал Максим Соколов для того, чтобы так заметно выделиться в широком поле новой российской периодики и наличествующих там персон? Почему читающая публика настолько к нему благосклонна, что с удовольствием фольклоризирует размеры его гонораров?
Издатели представляют автора двухтомника «одним из создателей нового стиля постсоветской журналистики» — но вряд ли дело в собственно стиле. Письмо Максима Соколова средним, конечно, не назовешь (хотя бы потому, что уровень образованности данного автора избыточно превышает среднегазетный, что не может не сказаться на богатстве как словарного запаса, так и литературных, культурных, исторических и прочих аллюзий). Но примерно так, как он, работают многие: бойко писать сегодня не штука, политик, доведенный до абсурда, ныне персонаж распространенный (тем более его и доводить не надо, сам себя доведет). Мне представляется, что постсоветская журналистика породила не столько стиль, сколько идеальный образ Продвинутого Обозревателя (этакого новейшего Супермена, бегом обгоняющего наш поезд и паровоз). Этот образ и является источником неидеальных имиджей ряда реальных персон, от Курицына до Доренко. Супермен, он же податель универсального Стиля, воплотился и в творчестве Максима Соколова — при том, что Соколов как раз из тех, кто пытается его преодолеть.
Художественность работ этого, без сомнения, писателя лично для меня очевидна тогда, когда Максим Соколов видит и показывает мне некоторые явления на иррациональной подкладке, они же загадочные элементы политического пейзажа. К таковым относится, например, РСФСР в составе СССР — сиамский близнец Империи, на пространстве которого обитатель никогда ясно себе не представлял, гражданином чего он, собственно говоря, является. Также и новейшее московское строительство с его «Обкомом Христа Спасителя» — самым большим белым грибом на грибнице финансовых структур, «правильно понимающих столичные нужды». К явлениям не менее удивительным относятся и праздники-мутанты: годовщины Октября, оставленные «пиплу» в качестве государственных выходных и являющиеся в действительности «красными пробелами» сегодняшнего российского календаря; 80-летие безбожной комсомолии с торжественным молебном; многочисленные юбилеи — Пушкина, Москвы, — ставшие способом «приватизации истории» в пользу новой российской элиты, немедленно наложившей на приобретения густой налет собственной пошлости. И, наконец, самый жуткий образ, то и дело всплывающий на страницах двухтомника: тот летаргический сон, в который должно погрузиться все население страны, чтобы программы реформ, провозглашаемые тем или иным политиком, сделались осуществимы. То есть мы должны не есть, не пить и временно не жить; реформы могут пройти только по ту сторону нашей действительности, в какой-то всеобщей загробности. Получается, что народ и его спасители не только обитают в разных мирах — они не могут больше существовать одновременно. Это значит, что постсоветское время оказалось не только дискретным, то есть разорванным на мелкие части, но и разделенным на властный «день» и электоральную «ночь». Народ и политики встали друг против друга как бы не впрямую, а в шахматном порядке: возможность диалога, таким образом, сделалась проблематичной. Если обратиться — в духе всего творчества Максима Соколова — к литературным аналогиям, то здесь воспроизводится одна из моделей «Хазарского словаря»: деятельность реформаторов есть сон народа, жизнь народа есть сновидение реформаторов. Но если ПМ-литература, освещенная присутствием в ней Милорада Павича, может себе позволить роскошь не ставить вопрос, что же есть действительная и подлинная реальность, то вне этой литературы так не получится. И потому вдвойне отрадно, что автор рецензируемого двухтомника мыслит не только образами, но и головой.
У Максима Соколова хорошая память. И это не только память «газеты», то есть тогда-то и тогда-то опубликованных текстов, зафиксировавших те-то и те-то события. То есть живая и грамотная хроника десятилетия тоже имеет сегодня мировоззренческое значение. Читая «Дневники», внезапно обнаруживаешь, что уже совершенно забыл такие, например, острые сюжеты, как скоростной обмен пятидесяти- и старублевых купюр, вылившийся некогда в народные столпотворенья возле почтовых отделений и касс «Аэрофлота», или межбюджетную войну между СССР и РСФСР, ставшую прообразом сегодняшних соревнований между любыми административно сопряженными частью и целым за перетягивание финансового каната. Память рядового читателя (в данном случае и моя) обычно работает в режиме реставрационном: добираясь до того красочного слоя, где находится интересующий меня сюжет, я как бы снимаю (то есть забываю) позднейшие слои. Эта странная регрессия, быть может, объясняется тем, что, как бы разительно ни менялась окружающая россиянина действительность, россиянин менялся еще больше, хотя и не всегда сам это замечал. Политический писатель класса Максима Соколова отличается от своего читателя, видимо, тем, что помнит события особой творческой памятью — не столько как бывшее, сколько как хорошо (самому понравилось!) описанное. Это позволяет автору полноценно восстанавливать утраченный нами контекст.
Мнемозина политического писателя не такова, какова она у автора прозы. Она не кутается в цветной туман и не пересоставляет прошлое в угоду поэтическому чувству. Ее удача — это не сошедшийся пасьянс, но хорошо составленная карта политической местности. Мнемозина Максима Соколова, несмотря на вьющуюся иронию, что оплетает каждую авторскую мысль, обладает глубинной серьезностью, формирующей, в частности, интонацию текстов. Ее специальность — установление утраченных связей замифологизированной реальности и прояснение тем самым читательских мозгов. Ее любимый инструмент — аналогия. Образованность плюс интегрирующий взгляд на суть предмета, которыми обладает автор, расширяют для Мнемозины оперативный простор как исторически, так и географически. Отнюдь не пренебрегая внешней оболочкой явления и охотно вступая с ней в пластическую игру, Максим Соколов рассматривает прежде всего законы, по которым явление существует. Так, сопоставление сегодняшней России с Веймарской республикой активно демистифицирует нынешние злосчастные русские обстоятельства, показывая: а) подобные политические и экономические «исходные данные» уже порождали примерно такие же, как у нас, результаты, б) причины и следствия связаны здесь не мистическим, но естественным, хотя и неблагоприятным, образом, в) «…когда это вообще было, чтобы новоявленные демократии представляли собой возвышающее душу или, по крайней мере, относительно пристойное зрелище? Этап становления либеральной республики практически всегда выглядит необычайно похабно, а надлежащие гражданственные мифы о героической поре становления приходят существенно позднее».