Мнемозина политического писателя не такова, какова она у автора прозы. Она не кутается в цветной туман и не пересоставляет прошлое в угоду поэтическому чувству. Ее удача — это не сошедшийся пасьянс, но хорошо составленная карта политической местности. Мнемозина Максима Соколова, несмотря на вьющуюся иронию, что оплетает каждую авторскую мысль, обладает глубинной серьезностью, формирующей, в частности, интонацию текстов. Ее специальность — установление утраченных связей замифологизированной реальности и прояснение тем самым читательских мозгов. Ее любимый инструмент — аналогия. Образованность плюс интегрирующий взгляд на суть предмета, которыми обладает автор, расширяют для Мнемозины оперативный простор как исторически, так и географически. Отнюдь не пренебрегая внешней оболочкой явления и охотно вступая с ней в пластическую игру, Максим Соколов рассматривает прежде всего законы, по которым явление существует. Так, сопоставление сегодняшней России с Веймарской республикой активно демистифицирует нынешние злосчастные русские обстоятельства, показывая: а) подобные политические и экономические «исходные данные» уже порождали примерно такие же, как у нас, результаты, б) причины и следствия связаны здесь не мистическим, но естественным, хотя и неблагоприятным, образом, в) «…когда это вообще было, чтобы новоявленные демократии представляли собой возвышающее душу или, по крайней мере, относительно пристойное зрелище? Этап становления либеральной республики практически всегда выглядит необычайно похабно, а надлежащие гражданственные мифы о героической поре становления приходят существенно позднее».
Работа с «надлежащими мифами» — одна из примечательных сторон «Расследований» Максима Соколова. Воззрения россиян на историю, наверное, потому и названы здесь (вослед этнографическому труду Афанасьева) «поэтическими», что сформированы они не столько подлинными фактами, сколько образными представлениями о них — тоже в каком-то смысле подлинными продуктами эпохи. Конечно, о «поэтичности» этих протезированных реальностей, создатели которых меньше всего заботились о художественных качествах своего продукта, можно говорить только в том смысле, в каком протез утраченной ноги является скульптурой. Однако сам момент «снятия» миража и то неожиданное, что открывается за сдернутой занавеской, вместе порой производят эффект именно художественного открытия. Наверное, дело тут в том, что, сокрушая миф, умный Максим Соколов демонстрирует читателю парадоксальную многослойность его же собственного сознания. Сегодня мы уже не удивляемся тому, что у целого поколения россиян, пребывающих в здравом уме и юридически твердой памяти, застойные семидесятые сохранились не в образах личного опыта, но в представлениях «развитого социализма». Брежневская бутафория оказалась на поверку крепче безобразной реальности, отмененной последующими, гораздо злейшими, как теперь мнится, безобразиями. Еще более витальным предстает перед нами миф о «сталинском изобилии», сохранившемся в умах в виде картинок из монументальной «Книги о вкусной и здоровой пище», — причем неукоснительное «изобилие» якобы сопровождалось не менее неукоснительным сталинским порядком. Однако подлинная картина выглядит следующим образом: «В части скудости, нищеты и отсутствия всякого слюнявого либерализма и гуманизма — все как надо. В части порядка — все совершенно как не надо, ибо по степени бессмысленной бардачности та героическая эпоха не только не уступала нынешней, но по многим параметрам даже существенно ее превосходила. Дело даже не в том, что карточная система — это голод, грязь и убожество, дело в том, что она еще и никогда толком не работала». По истечении некоторого времени (год, не забудем, идет за три) любая реальность, побывавшая под игом мифа, становится фантастичнее, чем миф. Потому так увлекательно предложенное Максимом Соколовым достойное занятие: перечитать реальность на трезвую голову.
Если говорить о преодолении стиля, задаваемого Продвинутым Обозревателем, то в случае Максима Соколова механизмом преодоления окажется, как это ни занудно звучит, ответственность автора за написанное пером. Соколову отнюдь не чужда интеллектуально-цитатная игра, которую многие продвинутые обозреватели почитают самоценной и не подлежащей обсуждению в плане обратной связи с действительностью. Но персонажи Максима Соколова, конечно, не «куклы». Так, накладывая образ Григория Явлинского на образ «душки Керенского», Соколов добивается не столько комического эффекта (хотя и его тоже), сколько понимания простого факта, что оппозиция «выдающихся общественных деятелей» реально опасна для общества. Опыт Февральской революции оказался опытом провальным: «При искренней убежденности в своем несомненном праве, заварив чрезмерно крутую кашу, с торжественным видом уйти в сторону и умыть руки — каких еще результатов можно было ждать?» Нынешняя «яблочная стратегия», нацеленная на то, чтобы быть исключительно в белом, сильно напоминает поведение февральского «ответственного правительства», на что Максим Соколов не устает указывать во многих статьях. Вообще все его наложения реалий сегодняшних на реалии прошлого оказываются удивительно экономными: конфигурации совпадают почти без остатка.
Прагматичный и серьезный взгляд на положение дел — это нынче будто маслом по сердцу. Собственно, автор не щадит читателя и его иллюзий: показывает, каков у общества реальный коридор возможностей — а именно тесный, грязный, страшноватый и отнюдь не предполагающий тех чудес благоустроения России, коих общественность ожидала немедленно после разрушения совка. При рассмотрении разных заманчивых преобразовательных идей Соколов задает себе и читателям трезвый буржуазный вопрос: во что нам, собственно, это обойдется? Конечно, и сам популярный аналитик не чужд некоторых романтических представлений о некоторых грубых вещах. Он, похоже, искренне верит в блага монархии, которая вряд ли может быть сегодня чем-то иным, кроме как дорогостоящей оперной постановкой. Любопытна также его непоследовательность по части введения имущественного избирательного ценза как меры, направленной на вменяемость властей. «Средством к необходимому видоизменению могло бы быть учреждение такого порядка, когда обязательным условием регистрации в качестве избирателя служило бы предъявление справки об уплате налогов с дохода, превышающего 500 у. е. в месяц», — пишет Максим Соколов. И далее: «Ничего более подходящего, чем избирательный ценз, допускающий до выборов ту часть населения, которой не нужно чужого (курсив мой. — О. С.), но которая чрезвычайно дорожит своим, пока не придумано»[47]. Забавно, что образ бескорыстных состоятельных граждан, починяющих примуса, лелеет в уме тот самый публицист, который в других своих очерках являет читателю механизм «расширенного воспроизводства денег» именно как систему сравнительно честных способов отъема чужого — поскольку не-чужого, которое можно было бы по большому счету взять себе, в сегодняшней России, занятой делением, но отнюдь не умножением, попросту нет. Разумеется, 500 у. е. невелика зарплата: по сравнению с доходами олигарха — просто кулек жареных семечек, — но все мы знаем, насколько условны сегодня любые цифры, обозначающие деньги, и знаем также, насколько силен в финансово накачанных структурах корпоративный принцип. Так что вменяемость парламента, избраного «верхами», одержимыми, однако, чисто шариковской идеей: «Взять все да и поделить», — вещь более чем сомнительная. Тут, мне кажется, у Максима Соколова прорезалась по-человечески понятная тоска по положительным героям и сущностям — по царю и среднему классу. Что ж, надо и язвительному публицисту чем-то дышать. Ахилла, чтобы он не утонул, приходилось держать за пятку.
Мы сегодня живем в России будто в разбегающейся Вселенной. По инерции, заданной взрывом всего, неотвратимо возрастает расстояние между богатыми и бедными, между населением и властью, между поэзией и правдой, между элитарной и массовой литературой, между «нетленкой» и текстом сегодняшнего дня, между днем сегодняшним и днем вчерашним. От грандиозности трудов, необходимых, чтобы заполнить этот незапланированный и почти непосильный простор, голова идет кругом. Поэтому любой единичный факт если не заполнения, то хотя бы пересечения пустоты, например, тот, что газета стала книгой, вызывает сдержанный, но приятный оптимизм. Возникает вопрос: какова дальнейшая вероятная судьба двухтомника Максима Соколова? Иначе говоря, какое тут возможно переиздание лет через несколько (ведь книге, чтобы стоять на месте, надо переиздаваться)? Я представляю, как по мере удаления от нас описанных событий эти книги разбухают, обрастают комментариями, которые — в духе ПМ-литературы — перевешивают исходный корпус текстов: все это вместе начинает напоминать «Подлинную историю „Зеленых музыкантов“» Евгения Попова. Однако же видится и иной, более натуральный путь развития: новейшая российская история, по-прежнему богатая чудесами, уже заготовила Максиму Соколову много интересного материала на третий том.