И второй. «Все было. Привозили омаров, лангустов, угрей, крабов, живых и копченых, сардины, лососей… Маруся всего покушала. И икру черную со взбитыми сливками или с растертым луком и хоро-ошим оливковым маслом. И вареники, фаршированные легкими, и клецки из мозга, и раковое масло, и суп из абрикосов, и зажаренную, откормленную орехами индейку, и пончики, тающие во рту, легкие, как пена».
Вот, оказывается, какие изысканно сытные праздники были в советской Марусиной жизни. А нас, теперешних, автор приглашает на жареных карасиков. «Маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?»
Это где же теперь надо работать, чтобы уху из стерляди варить? Опять у «бабаев». Поди попади.
Есть в этом прошитом литературными аллюзиями тексте еще один намек. Выйти в финал повести с рецептами изысканных блюд необычно. Но что-то знакомое брезжит в этой необычности. Заглядываю в текст, и от слова «возьмите» вдруг падает луч в совсем другой сюжет, из другой жизни.
Лежит на койке почти слепая колченогая старуха и не очень надеется выйти живой из больницы. Она рассказывает свою жизнь. И встает перед нами город Чириков в Белоруссии, не менее мифический, чем тот южный, у Васильевой. Женщина эта прожила крупную сложную жизнь. Ее не отразишь в зеркале одного дня. Она как бы сама с помощью автора рассказывает свои новеллы, язык ее богат, сентенции ее стоит заметить и пустить в оборот.
По ремеслу и по искусству она кухарка, царица кухарок. То есть тоже вроде как Маруся — из простых и около богатых. Но в отличие от Маруси она полноправный и яркий участник действа жизни. В том числе и сакрального действа. Ей есть что оставить миру. И поэтому долгие ее рассказы заканчиваются рецепом пасхального кулича: «И берем сорок яиц! Меньше нельзя — число такое — сорок!.. А это рецепт понятно, что кулича. На что еще сорок яиц не жалко?.. А печется в Чистый Четверг…» И еще на страницу, как печь с «чистою душою и мыслями тихими». Ну и последний абзац: «Блаженной памяти Натальи-кухарки и Мити-музыканта, их друзей и сродников… сопутствовавших им во дни их в этой последней юдоли скорби и веселия».
Так кончается «Разновразие» Ирины Поволоцкой, напечатанное в «Новом мире» в 1997 году и потом, в 1998-м, в ее книге. Удивительные бывают совпадения. Может, рецепты русской еды носятся в воздухе как женский протест против йогуртов и «Макдоналдсов», умаляющих значение женщины в доме? Может, изображение этих не ангажированных властью судеб пришлось в масть нашему времени? И самое это изображение несет отблеск нашего времени? А может, новизна приема соблазнительна для восприимчивого человека? Предоставляю это решить читателям обеих повестей. Конечно, я согласна с Андреем Немзером: «Моя Марусечка» — по-настоящему новая, свободная, «хорошо сделанная» проза. Встречаются отдельные огрехи: то вдруг «нервные крестьянки» ждут у ворот пакетов с селедкой по двойной, «черной» цене, то Маруся якобы угощает Витальку (директора) оливками, не домашним чем, — или удивить хотела?
Но это мелочи. Повесть читается легко и с увлечением. И еще есть — тоже у Немзера («Замечательное десятилетие» — «Новый мир», 2000, № 1) — меткое определение: «певучая повесть».
Определение понятно. «Моя Марусечка» — это название песенки прошедших годов. Бойкой, забавной, сентиментальной, прилипчивой. Одним словом — шлягер. И как всякий шлягер, «Моя Марусечка» находит поклонников и награды. В любом случае для читателя это приятная встреча.
Берег. Что такое берег?
Часть суши, окаймляющая водоем или водный поток. Место, откуда отправляются в путь и куда возвращаются моряки, морские путешественники, рыбаки и контрабандисты. Участок у воды, у которого нет названия, потому что нет на нем пристани или поселка, где живут люди. Берег, в каком-то смысле это — край, край тверди земной, за которую мы все держимся.
На этом самом берегу, на азовской стороне Крыма, когда-то не слишком давно был поселок. Но со временем жизнь в нем показалась людям чересчур суровой: в сырую погоду ни пройти ни проехать по липкому солончаку, электричество вести по такой земле дорого, речка почти пересохла, вода пресная только привозная и — что страшнее всего — в гулкие шквальные и штормовые зимние ночи ломаются строения, сползают оползни и море отгрызает куски суши. Жители разобрали дома и перенесли поселок в другое место.
На «берегу» остались два близко стоящих дома, две семьи. Живут они похоже, да иначе и нельзя в этой долине: держат скотину и живность, ловят рыбу для стола и для продажи, в том числе добывают сами и с «клиентами» запрещенного к лову осетра, идущего на нерест. Двадцать или тридцать лет послевоенного времени соседние семьи люто ненавидят друг друга.
В одном доме живут Леня, сын инженера из Харбина, юношей угодивший в лагерь, и его жена Надя — «чеченская княжна», случайностью войны попавшая в трудармию. После войны они сбежали с Севера и, вынужденные укрыться здесь (беспаспортные), постепенно сумели встроиться в здешнюю жизнь.
В другом доме местные: Харлампыч, Савельевна, их дочечка Людочка (а впоследствии, ко времени рассказа, уже одна Савельевна), всю жизнь тяжко работавшие, жившие в нищете ради будущего богатства, вороватые, завистливые, не брезгующие и к оккупантам подольститься, и донос на соседа написать. Сезонная соседка, дачница Анна Петровна, пытается их помирить.
«Вы же интеллигентный человек, Леня, — доказывала ему Анна Петровна свою правоту. — Вы должны понять: Савельевна — женщина темная, неграмотная, откуда она может знать о репрессиях, о культе личности? Я же хочу, чтобы она изменила свое отношение к вам…»
Но Савельевна ей отвечала: «Ну шо ты буровишь до меня всяку дурь? Ну власть, она и есть власть: та была власть — она и была правая, другая пришла — теперь она правая».
Раньше Савельевна говорила про Леню, что он уголовник-убийца, а Надя — «баржомка» (?). «Того только и добилась Петровна, что ее „лучшего друга“ Савельевна иначе как „шпиеном“ теперь не звала». И приезжим рекомендовала «шпиеном с Китаю…» и «и женка евонная, видать, шпиенка».
Подробности взаимоотношений соседей и составляют живую плоть повествования, которое начинается сценой смерти Нади, описывает период натужного привыкания к горю, какие-то ростки человечности в отношениях друг к другу одиноких всю зиму Лени и Савельевны, смерть Савельевны следующим летом и, наконец, полное одиночество Лени на страшном зимнем берегу. И самоубийство Лени в финале.
Отчего «дядька Леня» выстрелил себе в сердце из ружья? Оттого ли, что во время его одинокой болезни кто-то обокрал два соседних дома и теперь это ляжет на него и станет он вором или пособником воров в глазах людей? Оттого ли, что любил Надю и нет сил пожелать найти «кого-то» и потерять себя с этой находкой? Оттого ли, что «степь» наступала на обустройство одинокого человека в этой долине, то хищницей лаской, разоряющей курятник, то змеей в хлеву. То одичанием собак, готовых загрызть кого угодно.
Самое печальное в Ленином одиночестве — отчуждение, удивительное отсутствие понимания того, как живут другие люди. И хорошо ему знакомые в соседней деревне. И в городе, где бывал не раз, и во всем мире. О жизни он пытается судить по передачам телевизора. И ему не нравится, кажется лживым или неинтересным телевизионный мир 80-х годов. Что ж, он многим не нравился. В том числе его врагине Савельевне, но зато она любила свой дом, свою корову Зою, степь, горы на краю долины. А Леня… «Отпущенные ему на целую жизнь страсти все ушли на что-то другое…» (Вот бы знать, на что?) «И теперь, бегая, растираясь, он делал это не для того, для чего могли это делать люди с экрана, а только чтобы еще чувствовать себя живым». Череда деталей влечет нас к закономерному финалу. Случаен только час и повод.
Но по прочтении остается некая неудовлетворенность.
Савельевна и Петровна, гости на поминках, летние курортники на берегу — все изображено точно и занятно: жанровые сценки, «физиологический очерк», как определил М. Эдельштейн, автор «букеровского» обзора в «Русской мысли». Но все это орнамент к основному сюжету. А в чем главный смысл прочитанного?
Противостояние «инакого» чужака, доброжелательного и честного, циничным, вороватым, недоверчивым местным жителям? Коллизия, не раз описанная в русской литературе в XIX и в XX веках. Смерть одного из «старосветских супругов» — деградация, безразличие к жизни и, наконец, гибель оставшегося без пары неразлучника? Исчезновение поколения, которое рушится в забвение, как подмытый волнами уступ на берегу?
Много тропинок можно протоптать в степи у моря…
Хотелось бы увидеть в новом неожиданном материале («берег») и какой-то новый неожиданный смысл. Но как-то он не возник. Платова оказалась не в состоянии отрефлексировать «случай на берегу». Изобразила — и только. Хватает вопросов и к изображению.