— Приходи завтра пораньше, — попросил он ее через плечо, кивнул еще раз и исчез во мраке коридора, как бы слившись с холодом и ночью.
Она неподвижно смотрела ему вслед.
Разве это ее олух-солдат? Сколько ему пришлось пережить! Не знаешь, как и подступиться теперь к нему. А если он заартачится и не захочет пройти через открытые двери?
От ужаса она дрожала мелкой дрожью. Вот это-то и боязно, это одно уже грозит бедой! Но затем она подумала: завтра все это подступит у него к горлу, его проймет хорошенько, и тогда он согласится бежать.
На завтра приходился день всех святых — католический праздник. Послезавтра день поминовения усопших — на могилах в снегу будут гореть свечи в память дорогих покойников: время праздничное и для ее затеи благоприятное. Вот тут-то и надо рискнуть.
Затем она разок вздохнула, ибо ее смягченному материнством сердцу стало жаль солдат, которых ждала смерть от ее сладкого зелья. Она успокаивала себя тем, что, может быть, отрава на деле не так уж крепка, может быть, она не убьет человека сразу от одной-двух рюмок. В водке, правда, была немалая толика белены, дурману, паслена и бешеной вишни. Но солдаты — народ крепкий, и пусть только их начнет рвать, пусть только они в судорогах, с закатившимися глазами повалятся на землю, тогда уж можно будет, не обращая на них внимания, протащить за шиворот Гришу, как маленькую, запуганную собачонку.
А потом пусть себе выздоравливают и, чего доброго, еще и отпуск получат… Слегка улыбаясь, кивая головой во все стороны — этакая смешная тетка, — она вышла с корзиной в руке в снежную ночь, через коридор, наискось по двору, к воротам, пересекая тот заветный угол, от которого уже отходила протоптанная по снегу дорожка.
Снег все падал — спокойно, могуче, казалось, этому падению не будет конца. Вокруг световых лучей выделялись замысловатого рисунка снежинки. Нижние ветви каштанов сгибались под тяжестью снега, а электрические и телефонные провода отвисли от непосильного напряжения.
Часовой у ворот забился в будку. Бабка перекинулась с ним несколькими словами, — она имела обыкновение болтать со всеми солдатами, — и пожелала ему доброй ночи.
Солдат опять остался один. От скуки он оглядывал провода и думал, что в каком-нибудь месте они обязательно оборвутся, если не прекратится снегопад. Ведь это не медь, меди давно уже нет, — а простое железо; если ему повезет, то повреждение случится во время его дежурства и сразу погаснет свет во всей тюрьме. Он заранее забавлялся суматохой, которая подымется, но скоро ему это прискучило.
Тем временем душа Гриши уже блуждала в лабиринте сновидений… Он бросился в объятия сна, как мальчиком бросался в душистый, опьяняющий стог сена. Из окна больше не дуло, из коридора проникало тепло, и на высоте нар воздух достаточно согрелся.
В шинели, без сапог, закутавшись, словно в кокон, в два одеяла, вместо подушки засунув под голову белье и палаточное полотно, присужденный к смерти лежал в пропитанном табачным дымом и запахом каменных стен помещении и спал. Жизнь стала сном, сон — жизнью. Смерть уже делала свое дело в душе Гриши. Она как бы перевернула все его нутро, взрывая, как крот, новые слои, засыпая ими старые; она обволакивала его все сильнее сном, вызывая на его сером, похудевшем, суровом лице подобие улыбки.
Во сне он стоял на скамейке, протянув руку с горячей жестяной кружкой, и вдохновенно ораторствовал, обращаясь к солдатам:
— Братцы, — кричал он по-русски, — хороший выпал для нас час! Наконец-то мы пьем все вместе, каждый из нас скинул с себя эту проклятую жизнь. Жизнь эта все равно кроилась не по нашей мерке. Не портной шил ее, а фабрика, и поставщики поживились на этом. Но теперь мундир сидит на нас ловко. Мы можем поразмять кости, мы дышим. За ваше здоровье, братцы!
Обнося всех кружкой, исполненный счастья, он выпил и с радостью увидел, что все повскакали и стали чокаться с ним: немцы с Карпат и немцы из Новогеоргиевска, австрийцы, участники великой битвы под Лембергом — все они были в мире и согласии друг с другом, они, эти счастливые мертвецы. Сплошь солдаты, ни одного офицера, даже ни одного фельдфебеля — те, вероятно, собрались в особом помещении — сплошь солдаты и унтер-офицеры всех родов оружия!
И когда они запели, грянула песня, песня, которая раздалась тогда, — это было сотни лет тому назад, — когда Гриша прорезал первый ряд проволочных заграждений и в морозную хрустящую ночь пробирался в серо-голубом отсвете снега, через огромный двор.
Вот он раскинулся перед ним, этот двор, синий, как труп, серебристо-серый, точно кожа, которая шелушится. Пахло миндальными цветами, сладковатым запахом тления, и Гриша огромными шагами несся с узлом за спиной, в котором была собрана вся его прошлая жизнь, скользя, словно на коньках, по нескончаемой равнине.
Кусок за куском ветер срывал у него с тела мундир — вернее кожу и мясо с костей: и к окопу на опушке леса прибыл скелет на коньках и с круглой ношей на спине — это Бабкин живот, в котором растет младенец. Гриша страстно хочет увидеть его, прежде чем нарушится связь между его членами и он рухнет беспорядочной, бессмысленной грудой костей, позвонков и сосудов, в том виде, как он десятками находил останки людей при раскопках во Франции.
В таких сновидениях прошла ночь…
Глава вторая. Военный совет с музыкой
Бесшумными мягкими хлопьями падают мириады чудесных кристаллов с безмятежного бархатного неба, из свежего воздуха.
Вдоль стен солдатского клуба тянутся полукругами зеленые гирлянды бумажных листьев, обрамляя великолепные плакаты, на которых красными буквами вписаны имена завоеванных крепостей, начиная с Льежа и Мобежа. По самой середине потолка проходит черная жестяная труба огромной железной печи.
Для начала пропели благопристойный хорал, затем полковой проповедник Людекке почти семнадцать минут в краткой прочувствованной речи говорил о святом человеке Лютере, — правда, он был еретиком, и даже очень рьяным, но, во имя свойственного немцам чувства меры, мужественно выступал против всяких смущающих дух нововведений, проповедуемых фанатиками, которые только стремятся затемнить чистоту, божественного учения; он признавал, между прочим, немецких князей естественными, богом поставленными, главами немецкой церкви. После этого уже можно было провозгласить «ура» кайзеру и закончить строфами хорала:
— Венценосному победителю слава!
В первом ряду огромного, похожего на бочку, помещения с портретами полководцев в сером и красном и с крестом из мореного дерева над головой оратора сидела группа чиновников в офицерском звании, среди которых особенно выделялся штабной врач-протестант доктор Видзон из Лейпцига, удачно обкарнавший несколько лет тому назад свою фамилию — он звался ранее Давидзон. Здесь было человек шестьдесят солдат, пришедших, главным образом, из-за сладкого чая, который подавали после богослужения, и потому, что атмосфера в солдатском клубе, хоть и проникнутая духом тупого ханжества, была все же гораздо приятнее, чем в казармах. Потом вдруг начались танцы — у рояля сидел унтер Маннинг. Светский дух в армии искал случая проявить себя. Танцевали, конечно, только вальс. Заведующая клубом, графиня Клейнинген, неплохо справлявшаяся со своими обязанностями, никогда не допустила бы других, более вольных танцев.
С простенка на солдат глядел портрет Вильгельма Второго с милостиво-размашистой подписью; кайзер ничего не имел против того, что его солдаты не только косили врага, но предавались и другим развлечениям. А императрица с ниткой крупного жемчуга и пышно, взбитыми волосами терпеливо и благосклонно следила за танцующими приветливыми, пустыми глазами.
Широко открытая дверь позволяла наблюдать за «молодежью» из соседней комнаты — это была своего рода «святая святых» с плюшевым диваном и вязаной скатертью на круглом столе.
Графиня с приторной улыбкой на устах обратила внимание пастора на весьма знаменательный факт; в клуб явилась, к сожалению, лишь после торжественной части празднества, также группа солдат-евреев и даже евреи из офицеров, ибо только что прошел, сопя, военный судья Познанский с выпуклыми глазами за безобразно толстыми стеклами; писарь Бертин, пришедший, по-видимому, вместе со своим начальником, скрестив руки, прислонился к стене, в углу.
Обер-лейтенант Винфрид вальсировал с сестрой Барб. Внезапно появилась сестра Софи, которой прежде не было видно. Впрочем, отсутствия ее никто и не заметил. Весьма возможно, что фрейлейн фон Горзе, со свойственной ей сдержанностью, с самого начала сидела где-то в углу, вместе с сиделками и скромно внимала словам проповеди господина Людекке, сегодня особенно сердечным и содержательным.
Сестры из солдатского клуба разливали чай в походные кружки, принесенные гостями с собою. Чай был очень горячий, и иной неопытный парень обжигал губы о жестяной сосуд. Костюм унтер-офицера Маннинга с каждым днем все более смахивал на лейтенантский. Пастор Людекке неодобрительно обратил на это внимание графини, которая, однако, взяла Маннинга под свою защиту, оправдывая его поведение отсутствием у берлинцев утонченного чувства такта. Закончив танец, Винфрид и Барб, запыхавшись и смеясь, подошли к Бертину, достояли недолго с Познанским, подразнили Маннинга.