Рая возвращалась в комнату точно такой же, какой была, когда выходила, оставляя меня одного. Это совпадение тревожило меня больше, чем что-либо другое. Оставшись один и ожидая в присутствии заместительницы возвращения той, которую со слабеющей раз от раза уверенностью можно было назвать оригиналом, я опасался, что она войдет в комнату другой, переменившейся, хотя бы для того, чтобы отличаться от оставшейся в комнате вместо нее. Но поскольку в ее отсутствие мои мысли были поглощены сидящей на стуле неотличимой копией, изменения, которые могли коснуться вышедшей из комнаты, тревожили меня весьма относительно и отвлеченно. Только когда она входила, садилась на стул, в очередной раз смахнув с него пыль, и я убеждался, всматриваясь в нее, что никаких изменений не произошло, мысль о возможности перемены в ней, пусть и несостоявшейся, делалась невыносимой настолько, что я торопился заглушить ее, вовлекая Раю в разговор на темы, далекие от тех, что меня занимали. Но даже во время разговора я продолжал испытывать беспокойство: если бы она вернулась в комнату другой, изменившейся, было бы это вызвано ее собственным желанием, настроением или причиной послужили бы какие-то неизвестные мне внешние обстоятельства — например, наличие зеркала, отдающая ржавчиной вода, или что-то в этом роде?
Рая, видимо, заметила, что я чем-то встревожен, и даже, прервав разговор, спросила: «Что с тобой?» Безысходность, безвыходность. Задав вопрос и не дожидаясь ответа, она вновь встала и ушла. Ее не было так долго, что я встревожился. В горле у меня пересохло от духоты, от пыли, от волнения. Я вышел вслед за ней из комнаты, повторяя «что с тобой», «что с тобой», и тотчас потерял ориентацию. Как будто по ту сторону комнаты, в которой я успел изучить каждую линию, не было ничего, что могло вернуть меня себе. Я открывал дверь за дверью и входил в одну и ту же комнату, где не было не только ее, но и меня, и которая отличалась от предыдущей комнаты только тем, что была другой. Это были не комнаты, а пустые помещения, в которые не успели поставить мебель. В них не было никакой тайны, никакого чуда, в них никто не жил, и это волновало сильнее, чем если бы их населяли химеры и сфинксы. Наверно, я бы так и блуждал, открывая двери, до конца времен, если бы она внезапно не появилась у меня из-за спины. Она взяла меня крепко за руку и буквально втянула обратно туда, где мы вели с ней молчаливый разговор. Заметив мой смущенный, обиженный вид, она рассмеялась, указывая на стоявший на углу стола стакан воды, который она принесла, пока я бродил один по пустым комнатам. В ее смехе не было задней мысли. Ничего обидного. Она хотела поскорее освободить меня от уныния, вызванного неудачей, но смех был таким коротким, что не успел изменить выражение ее лица, сохранившего покой и внимание. Она была вся внимание. Это внимание не было обращено ни на меня, ни на какой-то предмет, находящийся поблизости. Она казалась сосредоточенной на том, что было в ней, но не было ею. Ее сосредоточенность была настолько глубокой, что не мешала ей общаться со мной и, намечая путь к сближению, вести легкий, кокетливый разговор, который я не привожу здесь только потому, что он был всего лишь средством удержать разделяющее нас молчание. В каждом слове ее звучало: «Можешь делать со мной, что хочешь» с присущим этой фразе вызовом. Я не расспрашивал ее ни о чем. Помню, она заговорила о каких-то камнях, лежащих в траве, и резко оборвалась, осеклась, точно потеряв терпение.
Я не сразу заметил, что ее присутствие влияет на освещение. От нее в комнате становилось темнее. Как будто тень, которую она отбрасывала, растворялась в воздухе. И когда она выходила, затемненность еще какое-то время держалась, а потом рассеивалась. Я никак не мог уловить этот миг. Это был точно поцелуй невидимых уст. С каждым уходом и возвращением ее тело делалось призрачнее и доступнее, как будто, теряя в плотности, оно стирало разделяющий нас предел, но я был застигнут врасплох, когда, окончательно выпав из поля зрения, оно вдруг обрело смысл и форму. Это было откровением. Мало сказать, что я был поражен, потрясен, исступлен. Я был уничтожен, сведен на нет, как пятно с белой простыни. Только теперь я понял, зачем этот свет, идущий из запертого окна, эта пыль, эти стены. Всему свое время! На моих глазах развернулся мир, в котором мне не было места постольку, поскольку он развернулся вне меня (иначе я бы никогда его не увидел). Вот незадача: я мог удовлетворить желание только ценой самоустранения, постепенно скрадывая свое присутствие. Рая мне предстояла и только. Ведомый неведомым, я получил что хотел — видение, сделавшее меня невидимым.
Я первый прервал молчание:
«У нас не так много времени».
Она засмеялась:
«Да-да, и у меня, поверь, времени еще меньше, чем у тебя».
Эти две фразы, как два весла, получившие неравный нажим, вместо того чтобы сдвинуть лодку, качнули ее, накренили, разворачивая в густых камышах.
Сколько времени мы пробыли вместе, суммируя, умножая, деля? Час, два? Сказанное о времени: «не так много», «еще меньше» — относилось не к продолжительности свидания в этой пустой квартире, в этой пыльной, душной комнате, а к любому моменту нашего сближения. Едва войдя в квартиру и прикрыв за собой дверь, я почувствовал то, что должна была почувствовать она, когда за несколько минут до меня вошла сюда, прикрыв за собой дверь и швырнув на стол сумочку с ключами. Нам надо спешить, времени в обрез, времени почти уже нет, если понимать под временем то, что есть, то, что происходит. Сколь бы долго мы потом ни оставались в этой квартире, времени не прибавлялось. Время убывало даже тогда, когда мы молчали, не глядя друг на друга и думая каждый о своем.
Жизнь меня ничему не научила. Подозреваю, что Рая не нуждалась в моих чувствах, а только в моем настойчивом стоянии здесь и сейчас. Я был для нее тем, что нельзя отложить на потом, и только. Даже после того, как все (все!) было решено и разрешено, она не предложила перенести нашу встречу на другой день. Я ошибся, воображая, что бессмертие, даже самое ничтожное, можно свести к одной фразе, одному жесту. А она никогда не ошибалась. Если позволено так выразиться, ее прегрешения были безошибочны. В детстве она любила рискованные проказы: пробежать по карнизу от окна к окну, бросить с крыши бутылку перед носом прохожего, поджечь толстую книгу, дать незнакомцу себя потрогать, залезть в проржавевшую, гулом наполненную трубу, съесть горсть желтых, пахучих таблеток. Она не раскаивалась даже тогда, когда становилось совершенно ясно, что на этот раз трюк не удался. В запасе была последняя проказа: ванна, оголенный провод. Пустая, жарко просвеченная солнцем квартира, ничего не понимающий поклонник, пыль, тишина, отдаленный стук… Почему на этом все кончилось, она не могла сказать. Задавать себе вопрос и искать ответ не было необходимости. Все было определено раньше времени. Может, повиновение судьбе, нет, напротив, как было ей свойственно, по мнению многих, глупая выходка, дурь, лишь бы отстать, или, как я подумал, шагая сквозь щебет и солнечный дождь: фокус-покус.