Между тем на заброшенной спортивной площадке устроили сцену. Сотни широко раскрытых, голодных глаз ребятишек в лохмотьях следили за каждым движением, с которым поднимался желтый шатер. Старики также отслеживали происходящее; они выглядели усталыми и явно не понимали, что происходит. Рядом стояло небольшое бетонное здание, каким-то образом пережившее налеты израильтян; актеры его использовали как гримерку. Начать мы должны были в четыре, поскольку выступать ближе к ночи было бы очень опасно: свет мог привлечь внимание врага. А кроме того, в лагере был дефицит электроэнергии — свет регулярно отключали, — что создавало массу неудобств.
Легкий вечерний ветерок остудил дневную жару — и представление началось. Шатер заполнили люди всех возрастов люди, которые с рождения не видели пьес вообще, не говоря уже о пьесах японских. Казалось, им нравится игра света и музыка. Какие-то слова они вроде бы понимали, а если даже и нет, актеры переигрывали так нещадно, что все равно заставляли зрителей смеяться. Палестинцы смеялись чаще и громче, чем когда-либо смеялась японская публика, как будто эти арабы так изголодались по смеху, что их природная веселость рвалась наружу, как река через разрушенную плотину.
От оригинальной «Истории Ри Коран» мало что осталось, пьесу изменили до неузнаваемости. В палестинском лагере для беженцев — вместо Асакусы — Ри Коран пыталась найти ключ, которым она смогла бы «отпереть» свою амнезию. Злодей кукловод Амакасу, которого играл Сина Тора, носил на глазу повязку Моше Даяна, а на груди его красовалась звезда Давида. Когда злодея кукловода свергли и актеры запели гимн палестинских партизан, Ри стояла в центре, одетая в форму палестинских коммандос, и потрясала автоматом.
Все шло хорошо, пока не дошли до середины последнего акта. Никто из тех, кто тогда был там, не забудет этого до конца жизни. Сам Окуни никогда не сумел бы произвести более драматического эффекта, даже если бы старался специально. Сцена погрузилась во тьму. Под звуки израильского гимна загорелся одинокий голубоватый луч софита; Тора Сина в роли Моше Даяна вышел на сцену, держа Ри на веревочке, как куклу: в лагере появился заклятый враг. Дети завопили и начали забрасывать бедного Сину гравием и камнями. Ё в роли Ри делала все возможное, чтобы оставаться спокойной, но я заметил панику в ее глазах. Сина увертывался, но строил зрителям злобные рожи, заводя их еще больше. У края сцены стоял Абу Вахид и, размахивая своими громадными руками, пытался утихомирить зрителей, уверяя их, что это всего лишь пьеса. Но толпа была слишком возбуждена, чтобы обращать внимание на подобные тонкости. Они были готовы линчевать еврейского злодея со звездой Давида. И тут Окуни показал себя гением импровизации. Стоя за Синой — в роли одного из его приспешников, — он приказал актерам скрыться за декорациями. Сцена еще раз погрузилась во мрак, на сцене вновь появилась Ё в форме палестинских коммандос, держа ненавистную звезду в одной руке и «Калашников» — в другой, и все актеры запели палестинский гимн.
Это был почерк настоящего мастера. Все мужчины, женщины и дети в шатре начали подпевать, некоторые рыдали. Несколько молодых парней начали стрелять вверх из автоматов. Я тоже выучил эту песню, еще во время моих тренировок, и услышал, как сам выкрикиваю слова:
Вой штормов, треск автоматов — это ты,
Наша родина в крови мучеников,
Палестина, о моя Палестина,
Земля отмщения,
Земля сопротивления…
По лицу Абу Вахида текли слезы. Я никогда не испытывал ничего подобного: театр наконец-то прорвался в настоящую жизнь. Ямагути-сан это бы наверняка оценила. Я заснял все на пленку, но она исчезла во время бомбежки. Большинство палестинцев, бывших с нами в тот вечер, теперь мертвы.
Хорошие новости обычно приходят, когда их не ждешь. Наверное, мне следовало догадаться, что происходит нечто особенное, когда Ханако провела со мной целую ночь, ни на минуту не сомкнув глаз. Она всегда была женщиной страстной, но в эту ночь просто не могла остановиться. Просто какой-то демон любви. Я совершенно выдохся, а она хотела еще и еще. Когда я спросил, что за бес в нее вселился и не выпила ли она какого-нибудь любовного зелья, эта бестия обвила меня ногами и прошептала, что любит меня, что она моя, только моя. А когда я заикнулся про Абу Вахида, приложила мне палец к губам и шепнула: «Ш-ш-ш!»
Наутро я чувствовал себя так, будто вдруг вырос на несколько сантиметров. Бейрут никогда не был таким красивым: небо знаменитой «кодакхромовской» синевы, все вокруг улыбаются, пахнет кебабом. Я был даже не против поболтать с таксистом, спросившим меня что-то насчет Китая, когда мы ехали по улицам Западного Бейрута в кафе «Аби Наср». Там меня должен был подхватить другой водитель, чтобы отвезти на встречу с Джорджем Джабарой и Абу Вахидом.
Джабара был фигурой темной и загадочной; я почти никогда не встречался с ним, а если когда и видел, было очень трудно понять, как этот человек выглядит на самом деле, поскольку он всегда сидел в самом темном углу, в клубах табачного дыма от едких французских сигарет, которые курил беспрестанно. Он никогда не снимал темных очков, поэтому я не знаю, на что похожи его глаза. Джабара был единственным человеком, с которым Абу Вахид был униженно, рабски почтителен. Я чувствовал запах его страха, когда он пресмыкался перед своим хозяином. Знаю, что это низко, но мне очень хотелось, чтобы Ханако оказалась там и это увидела.
Меня провели в отдельную комнату в самом дальнем конце маленького грязноватого кафе. В заведении сидели несколько стариков и молча курили кальяны, издавая тихие булькающие звуки. Задняя комната слабо освещалась единственной настольной лампой. Абу Вахид предложил Джабаре принести кофе и сладости, но тот отмахнулся от него, как от надоевшей мухи. Джабара, одетый в черную кожаную куртку, говорил так тихо, что мне пришлось наклониться вперед, чтобы расслышать его. А поскольку он говорил медленно, простыми короткими предложениями, понимать его было нетрудно.
— Товарищ, — сказал он, — ты знаешь историю Лидды?[75]
Я сказал, что не знаю.
— Позволь мне рассказать ее, друг мой. Лидда была прекрасным палестинским городом между Яффой и Аль-Кудсом.[76] Первое поселение было построено там древними греками. Они назвали его Лидда. Мы, арабы, называли его Аль-Луд. На какое-то время его оккупировали крестоносцы, которые верили, что там родился святой Георгий. В честь него мои родители и назвали меня Джорджем. Мои предки были христианами и много веков жили в Лидде. Ты знаешь, товарищ, что мы, арабы, люди очень гостеприимные и не делаем различий между мусульманами, христианами или евреями. Все жили в мире в Аль-Луде. До того самого дня одиннадцатого апреля тысяча девятьсот сорок восьмого года, когда произошла эта трагедия, которую ни один настоящий араб никогда не забудет.
Я был молодым студентом-медиком и в день этой катастрофы приехал навестить моих родителей. Мы сидели в саду под домом, где я родился, ели инжир и любовались оливковыми деревьями, которые мой отец посадил своими руками. Наше оливковое масло славилось по всей Палестине тонким вкусом и божественным ароматом. Многие пытались произвести что-нибудь подобное, но ни у кого не получалось. Но так или иначе, товарищ, около двух или трех часов дня я услышал первые крики ужаса, которые приближались к нашему дому, как приливная волна. Я побежал к воротам и увидел в конце улицы клубы пыли. К воплям присоединились треск автоматных очередей и рев моторов. Дочь наших соседей, самая младшая из детей, выскочила на улицу, за ней выбежала ее мать, крича, чтобы та вернулась. Раздалась автоматная очередь, и девочка упала, как тряпичная кукла, сбитая порывом ветра. Мать, завывая, как раненый зверь, бросилась к ребенку, но следующая очередь срезала и ее. Под ее головой веером расплылась лужа крови.
Потом я увидел колонну бронированных грузовиков, направлявшихся к нашим воротам. В кузове головной машины стоял человек с лицом убийцы, которое я не забуду до самого последнего дня моей жизни. На глазу у него была повязка. Тогда я не знал, что это был подполковник Моше Даян. Проносясь по нашему городу, солдаты стреляли из автоматов по невинным людям, как на охоте. За этим караваном смерти, товарищ, на земле остались лежать первые мученики Лидды, как животные, убитые охотниками. Нам даже не позволили убрать своих мертвых и похоронить их как полагается. Всех мужчин евреи выгнали из домов и отправили в лагеря, женщин и детей согнали в церкви и мечети, заверив, что там они будут в безопасности, а в это время грабили город, забирая все, что понравится.
Женщины и дети страдали, но, по крайней мере, их жизням ничто не угрожало. До двенадцатого июля. В тот день два еврея были убиты в перестрелке с нашими иорданскими товарищами. Тогда монстр снова обнажил свои клыки, и сионисты продемонстрировали всему миру, что они могут быть еще хуже, чем нацисты. Точно крысы-убийцы, их солдаты врывались в храмы и хладнокровно убивали женщин и детей. Некоторые из выживших в этой резне, включая меня и моих родителей, были вынуждены идти много сотен миль по равнинам под ослепляющим солнцем до ближайшего арабского города. Первыми умирали дети — от жажды и истощения. Я видел, как один ребенок утонул в зловонном колодце и как другие слизывали склизкую влагу со стен. Отставших убивали или забивали до смерти. Мой добрый друг Салим нес подушку. Это была единственная вещь, которую он смог вынести из своего дома. Солдаты, думая, что он прячет в ней деньги, выстрелили ему в голову. Он стоял прямо рядом со мной, товарищ. Он со вздохом опустился на землю, глаза закатились, как у забитого животного. Я попытался подхватить моего друга, но приклад карабина обрушился мне на затылок. Я выпустил Салима и остался гнить под палящим солнцем.