— Мы не боремся с евреями! Это делали нацисты! Как ты можешь утверждать, что мы такие же?!
Я протестовал, уверял, что ничего такого не имел в виду, но из-за моего заикания и плохого английского они меня не очень хорошо поняли.
— Нет, мы тебя поняли! — визжала Анке. — Мы тебя очень хорошо поняли! — А потом начала рыдать: — Мы думали, ты наш друг и товарищ. Зачем ты нас так оскорбил?
Спящие вокруг зашевелились. Люди зажгли свет. Один из перуанцев спросил, что происходит.
— Он оскорбил нас, — сказал Дитер. — Он назвал нас нацистами.
Итальянец из «красной бригады» по имени Марчелло, разбуженный нашей склокой, спросил меня, зачем я это сказал. Я вдруг почувствовал себя очень одиноким и несчастным: меня не так поняли. Заикаясь, я пробормотал что-то про борьбу с евреями. Марчелло, немногословный, миролюбивый парень, попытался утихомирить немецких товарищей. Сказал, что я, как японец, могу и не понимать исторических нюансов Европы. Мы боремся не с евреями, сказал он, мы боремся с сионистами. И вообще, я должен извиниться перед немецкими товарищами.
Я извинился, низко поклонившись моим друзьям, и попросил их простить меня. Дитер сказал «оʼкей», и мы пожали друг другу руки. Но меня это не удовлетворило. Что-то было не так. Анке все еще всхлипывала, нервно теребя руками свои прямые черные волосы. Мне не хотелось, чтобы вопрос остался висеть в воздухе. Поэтому, когда все снова улеглись спать, я спросил:
— А как насчет еврейского капитала?
— А что с ним такое? — спросил Марчелло.
— Ну, — сказал я, — совершенно очевидно, что еврейские деньги оказывают давление на западные державы, чтобы те поддерживали сионистов.
— Завтра, — сказал Марчелло. — Поговорим об этом завтра.
— Нет, — сказал Дитер, который был уже совершенно спокоен. — Мы поговорим об этом сейчас.
Он выдал типичную, в духе Дитера, лекцию. Немногословную, логичную, со знанием предмета.
— Еврейский капитал, — объяснил он, — это капитал Соединенных Штатов Америки. Мы должны противостоять США в нашей борьбе против фашизма. Но это не значит, что мы боремся с евреями. Совсем наоборот, это евреи были жертвами фашизма. Сегодня наше сопротивление фашизму — часть нашей солидарности с евреями. Этим мы компенсируем трусость наших родителей. Gute Nacht!
В ту ночь я почти не спал. Про себя я спорил с Дитером. В этой логике было что-то не так. И я решил оставить все так, как есть. Нам всем приходится жить с грузом нашей истории. Дитеру и Анке приходится жить с немецким прошлым, которое трудно осознать нам, японцам. Я все-таки не мог понять, почему страдания евреев во время Второй мировой войны должны служить для них извинением сегодня, когда они ведут себя так же, как нацисты. Мы должны бороться с евреями исключительно потому, что они ведут себя как нацисты? Лишь таким честным образом можно бороться с фашизмом? Я на самом деле верил, что Дитер и Анке в глубине души согласны со мной, просто не могут заставить себя признать это вслух.
Вот так, ради нашей дружбы и успеха нашего дела, я решил никогда больше не затрагивать в наших разговорах еврейскую тему.
Ханако верила в свободную любовь. Я, в принципе, тоже. Но еще я наслаждался каждой секундой, когда мы были вместе. Мне хотелось, чтобы наши ночи на верхнем этаже съемных апартаментов «Санайех» никогда не кончались. Раньше мне казалось: о том, как любить женщину, я знаю все. Оказалось, не знал ничего. Она была моим учителем, моим наставником, проводником к райским вратам. Я не мог вообразить, что существуют подобные наслаждения. Но она также дала мне понять, что в душе я все еще был реакционером. Когда мы лежали вместе, курили, смотрели на залитое солнцем небо, раскинувшееся над старым городом, она объяснила мне, что я никогда не буду обладать ею, поскольку она — свободный человек, который свободно дарит мне свою любовь. Она не принадлежит ни одному мужчине. Единственный ее господин — Революция.
Конечно же мне было известно, что я лицемер и ничем не лучше тех японских белых воротничков, что возвращаются домой к своим верным женам, подрочив в кинотеатре на порнушку, в которой кто-то насилует школьниц. Я хотел, чтобы Ханако была моей полностью. Мысль о том, что она тает в руках другого мужчины, предлагает ему свою страсть, наполняла меня завистливой яростью. Я знал, что она спала с Абу Бассамом и продолжает спать с Абу Вахидом, шефом отдела пропаганды, толстым темнокожим мужланом, который брал женщин в любовницы так, словно это было его естественным правом. Когда я сказал Ханако, что люблю ее, она ответила, что тоже меня любит — но не только меня. Когда же я начал возражать, она рассердилась.
— Да кто ты такой, по-твоему, а? — закричала она. — Зачем ты здесь, как ты думаешь? Это тебе не женская гимназия, понял? Мы боремся за нашу свободу! Не только за свободу Палестины. За свободу для всех нас!
Я знал, что никогда не смогу с ней согласиться. Поэтому решил прибегнуть к другой тактике.
— Но Абу Вахид, он просто головорез, — сказал я. — Он на самом деле хочет обладать тобой.
Она ушла в ярости. Через несколько дней, когда мы снова стали общаться, она сказала:
— Абу Вахид — герой революции!
Почему это давало ему какие-то особые права на Ханако, было совершенно не ясно, но спорить я перестал. Научился жить с мыслью, что делю ее с кем-то еще. Лучше рыбий хвост, чем совсем без рыбы.
Да и виделся я с нею не так уж и часто: она все время была в каких-то командировках, перемещалась с одного безопасного места на другое, часто с Абу Вахидом, который был также и моим боссом, поскольку в штабе НФОП решили, что лучше будет, если я стану заниматься производством пропагандистских фильмов. Работа мне нравилась, даже несмотря на то, что все эпизоды, которые я снимал — коммандос, стреляющие по сионистам, женщины, занимающиеся домашним хозяйством, дети, поющие революционные песни, — были срежиссированы специально, чтобы показать палестинцев в лучшем виде. Но это меня не волновало. Буржуазное телевидение тоже все было постановочным, продвигало консюмеризм и капиталистическую систему. Я находился в тех же рамках, что и первые советские кинорежиссеры. Как Пудовкин. Искусство никогда не бывает нейтральным. Все является отражением взаимодействия различных сил. Мои фильмы, снятые на шестнадцатимиллиметровую пленку, были сделаны для того, чтобы дать власть и силу тем, у кого их не было.
По Японии я почти не скучал. Единственное, по чему я на самом деле тосковал, — дымящаяся чашка супа мисо с плавающей в нем японской лапшой. В Бейруте готовили китайскую лапшу, но вкус у нее был другой. А иногда я скучал по моим друзьям. Однажды к нам в Бейрут прилетел Хаяси, но дня через три заскучал по дому, не смог вынести местную еду и умотал обратно в Токио. Еще я получил длинное письмо от Ямагути-сан — как всегда, полное энтузиазма. Она гордилась тем, что стала первым японским журналистом, взявшим интервью у самого Ким Ир Сена в Пхеньяне.
Она писала:
Это было незабываемое приключение — встретиться с великим человеком, который так храбро боролся с нами, когда был партизаном, и перенес столько страданий во имя своего народа. Знаешь, Сато-кун, когда он взял меня за руки своими крепкими ладонями, я ощутила его великую силу. Такое чувство, будто стоишь у открытого огня, яркого и могучего. Его пронзительные глаза, казалось, прожигали меня насквозь. Я принесла извинения за то, что наша страна сделала с его страной, но казалось, он этого не услышал. Он сказал, что всегда восхищался мной и что во время войны мои песни дарили ему и его товарищам отдохновение.
Я не владела собой, Сато-сан, я была так тронута, что не смогла сдержать слез радости. Потом он сказал, что уделит мне столько времени, сколько я захочу, но при одном условии — если я спою для него «Китайские ночи» на официальном банкете. Вы очень хорошо знаете, как я ненавижу эту песню. Как будто призрак Ри Коран никогда не прекратит преследовать меня. Но как я могла отказать ему? Я чувствовала, что я в долгу перед корейским народом и должна сделать это в знак дружбы. Будет ли когда-нибудь мир в этом мире, Сато-кун? Всем сердцем надеюсь на это.
Читая ее письмо, я чуть не заплакал. Ее чувства были такими искренними, это очень редко встречается у японцев. Здесь, среди палестинцев, все было по-другому. Здесь не было времени думать о себе, потому что каждый посвятил себя одному и тому же делу. Наверное, только большие трудности могут выявить все хорошее в людях. Мир ослабил японцев, размягчил их, сделал по-детски эгоцентричными.
А из нас размякнуть не смел никто. Многие мои товарищи, включая Дитера и Анке, оставили Бейрут, чтобы продолжить борьбу в Европе или в каком-нибудь другом месте. Иногда их имена появлялись в новостях на первых страницах газет. Когда такое случалось, понятно, хорошей новостью это быть не могло. Наши коммандос предпочитали оставаться безымянными. Те же из нас, кто оставался, были заняты в лагерях беженцев, читали лекции по политическим вопросам, упражнялись с оружием, учились подрывать автомобили, работали в больницах для бедных, занимались пропагандой. Если я на что-либо жаловался в те дни — так лишь на то, что уставал от тренировок. Мне не терпелось испытать те навыки, которые я приобрел. Конечно, снимать кино — это прекрасно. Но кино не меняет мир. Кино не может нанести непосредственного удара по врагу. Кино не может убить.