Люди из штаба НФОП меня утешали.
— Ваше время придет, товарищ Сато, — сказал однажды Абу Вахид, когда я в очередной раз пристал к нему с просьбой о более важной работе. — У нас есть на вас планы.
Но об этих планах он ничего не сказал, а я знал, что не имею права выпытывать у него информацию. Нужно было хранить тайну. Но Ханако всегда знала больше, чем я, из-за ее близости к руководству.
— Однажды мы все будем гордиться тобой, — сказала она с нежной улыбкой, которая всегда так бодрила меня.
И вот наконец мой день настал. Но сначала я должен рассказать об одном удивительном событии, которое оказалось для меня полнейшей неожиданностью. В конце лета 1972-го я получил письмо от Окуни, написанное в его обычном лихорадочном стиле: он сразу переходил к делу, обходясь без обсуждений погоды в Токио или каких-то любезностей. Читая письмо, я представлял его лицо со сверкающими глазами. Он готов приехать в Бейрут, писал он, вместе с Ё и другими актерами. Они будут играть «Историю Ри Коран» в лагере палестинских беженцев. Могу я все это быстренько организовать и приготовить подходящую площадку? Пьесу слегка переписали, объяснял он, и перевели на арабский. Группа учителей уже работает с актерами, чтобы они могли правильно произносить свои слова. При удаче и должном рвении они будут готовы уже в следующем месяце.
Идея была настолько абсурдна, что сначала я даже не знал, как на нее реагировать. Что он себе думает? Он что, не понимает, насколько серьезна ситуация в лагерях для беженцев? Это же не площадка для театральных экспериментов. Здесь — война!
Но все же я чувствовал себя обязанным — ради нашей дружбы, по крайней мере, — передать это предложение Абу Вахиду. Очередное совещание состоялось в офисе лагеря Шатала в центре Бейрута. С нами была Ханако. Я пытался не замечать, как черная волосатая рука Вахида ласкает ее левое бедро. Они пили кофе. Я — мятный чай. Я рассказал ему о плане Окуни и попытался пересказать пьесу, которая и в Токио была весьма необычна, а в Бейруте смотрелась бы совершенно нелепо. Маньчжурская кинозвезда пытается найти себя в трущобах Токио. Что это может значить для арабов, которые борются за свою жизнь? Последовало болезненное молчание. Ханако взглянула на Абу Вахида, с сомнением покачав головой. Ощущая себя растерянным и даже слегка виноватым, я смотрел на ватагу пацанов в грязных футболках, игравших на улице за окном. Совсем мелкий мальчуган целился во что-то из рогатки. Другой стрелял из пластикового ружья. Я был почти уверен, что Абу Вахид мне откажет. Потом послышался тихий смех, быстро перешедший в хохот. Вахид так веселился, поднял такой невообразимый шум своими криками, кашлем и икотой, что даже дети прекратили играть и посмотрели в нашу сторону. Ханако с явным облегчением тоже захихикала.
— А почему бы и нет? — завопил Абу Вахид, прекратив кашлять. — Один Бог знает, как нашим людям не хватает веселья. Японский театр! О китайской кинозвезде! А почему нет? Почему, черт возьми, нет?
Признаюсь, обдумав это еще раз, я так и не понял, из-за чего тут можно веселиться, но решил, что сама идея — театр Окуни в палестинском лагере для беженцев — и вправду имела некую сюрреалистическую привлекательность. Вопрос в том, где это можно организовать. В самом лагере свободного места почти не было, да и каждый пятачок мог в любую минуту подвергнуться атакам израильтян. Их «фантомы» постоянно проносились над Бейрутом, точно маленькие серебристые птицы, несущие смерть. Ничто не могло укрыться от их пытливых глаз.
Площадки рассматривались самые разные — неработающий кинотеатр в Западном Бейруте, рынок в Сабре, — но ни одна не подходила. Может, сделать это за пределами Бейрута? — предложил тогда Абу Вахид. Почему не пойти туда, где враг ожидает нашего появления меньше всего? В Южном Ливане, сразу рядом с линией фронта, находился лагерь, в котором была заброшенная школа со спортивной площадкой, причем в довольно укромном месте. Израильтяне несколько раз бомбили лагерь, но развалины расчистили, и почти год налетов там не случалось. Если японские актеры не будут против рискнуть своими жизнями и погибнуть во время авианалета, то добро пожаловать, пусть устанавливают сцену там. Эта мысль снова развеселила Абу Вахида. Рука, которая прежде сжимала бедро Ханако, теперь весело шлепала по деревянному столу.
Увидев своего старого студенческого приятеля на выходе из таможенной зоны Бейрутского аэропорта — с блестящими глазами и широкой улыбкой на лице, — я чуть не заплакал от счастья. За пределы Японии этот фрик выехал второй раз. Раньше лишь однажды посетил Тайвань вместе с Ё. Должен сказать, даже в космополитическом Бейруте компания Окуни: Нагасаки в лиловом женском кимоно, Сина Торо в деревянных японских сандалиях-гэта на высоких дощечках, как у заправского суси-повара, — выглядела очень странно.
И когда мы, расслабившись в его номере, потягивали «Сан-тори виски», закусывали рисовыми крекерами (даже не ожидал, что по ним соскучусь) и сплетничали о старых друзьях, даже я испытал прилив ностальгии по миру, который оставил. В мрачной дешевой гостинице Западного Бейрута, в клубах сизого дыма от сигарет «Севен Старз», купленных в дьюти-фри, словно бы ожила частичка Токио.
Окуни, даром что впервые на Ближнем Востоке, не изъявил никакого желания осмотреть наш великолепный город. К Бейруту он отнесся с полным безразличием. Я предложил устроить ему экскурсию, но он сказал: «Если бы Теннесси Уильямс приехал в Токио, думаешь, он ходил бы на экскурсии?» Сравнение показалось мне притянутым за уши, но переубедить его не удалось. Когда не приходилось пить с актерами, он запирался в своей комнате и работал над новой пьесой. Жизнь Окуни все еще происходила в его голове, подумал я, и не без оттенка зависти к человеку, который умел быть таким замкнутым. Я всегда восхищался его концентрацией — тем, как он погружался в работу с актерами на репетициях, беззвучно проговаривая каждое слово из им же написанных реплик, неотрывно следя за сценой. Хотел бы я знать, смогу ли я позволить себе когда-нибудь подобное погружение. Поездка на юг в арендованном автобусе по самому ошеломляющему в мире ландшафту также оставила его равнодушным. На пышные зеленые виноградники и холмы цвета охры он даже не глянул. Только Нагасаки время от времени выглядывал из окна. Окуни же, Ё и все остальные говорили о пьесе и повторяли свои роли на арабском, отчего Халид, наш водитель, хохотал во все горло. После импровизированной репетиции в автобусе Окуни настроил свою гитару и запел песни из своих старых пьес, и все остальные ему подпевали. Точно так же мы могли бы ехать из Осаки в Фукуоку.
И все-таки от внимания Окуни не ускользало почти ничего. Он наблюдал за всем очень внимательно, притворяясь, что не смотрит, и то, что он видел, обычно отличалось от того, что видели другие. Например, общественные туалеты представляли для него отдельный интерес. Как только мы приехали в лагерь, он подошел ко мне, чтобы прокомментировать, визгливо посмеиваясь, интересные различия между арабским и японским дерьмом. «Наши какашки, — отметил он, — маленькие и твердые, а у них говно мягче, но объемней. Как ты думаешь, мы внутри отличаемся? Или это просто из-за еды, которую мы едим?» Я честно ему ответил, что никогда об этом не думал. Он ушел, неудовлетворенный ответом, нюхая свой палец; этот вопрос, совершенно очевидно, занимал его не на шутку.
Он захотел пострелять из «Калашникова». Палестинцы, потешаясь над Окуни, с удовольствием повели его на стрельбище. Он радовался, как ребенок новой игрушке. Я предупредил его, чтобы он не обжег пальцы о ствол и был осторожнее с отдачей. «Превосходно! — закричал он Ё, прицелившись в мишень со звездой Давида. — Фантастика! Как ты думаешь, мы сможем незаметно провезти один через Ханэду?[74]
Бан-тяну это страшно понравится! Как думаешь, Ё?» — «Не будь смешным», — ответила она. Он надул губы, как ребенок, у которого забрали новую игрушку.
Между тем на заброшенной спортивной площадке устроили сцену. Сотни широко раскрытых, голодных глаз ребятишек в лохмотьях следили за каждым движением, с которым поднимался желтый шатер. Старики также отслеживали происходящее; они выглядели усталыми и явно не понимали, что происходит. Рядом стояло небольшое бетонное здание, каким-то образом пережившее налеты израильтян; актеры его использовали как гримерку. Начать мы должны были в четыре, поскольку выступать ближе к ночи было бы очень опасно: свет мог привлечь внимание врага. А кроме того, в лагере был дефицит электроэнергии — свет регулярно отключали, — что создавало массу неудобств.
Легкий вечерний ветерок остудил дневную жару — и представление началось. Шатер заполнили люди всех возрастов люди, которые с рождения не видели пьес вообще, не говоря уже о пьесах японских. Казалось, им нравится игра света и музыка. Какие-то слова они вроде бы понимали, а если даже и нет, актеры переигрывали так нещадно, что все равно заставляли зрителей смеяться. Палестинцы смеялись чаще и громче, чем когда-либо смеялась японская публика, как будто эти арабы так изголодались по смеху, что их природная веселость рвалась наружу, как река через разрушенную плотину.