— Что настоящим и подтверждается, — говорит Винфрид, серьезно взглянув на Бертина.
— А при каких обстоятельствах произошло крещение вашей милости в черных водах пессимизма? С каких пор у вас начинается разлитие желчи, как только вы высовываете нос наружу?
Бертин садится на стул, стоящий у стены посредине, там, где Водриг, старательно отмерив расстояние, поставил его прежде, чем отбыл на родину с его превосходительством. Бертин смотрит в пол и, подперев левой рукой голову, несколько раз машинально кивает.
— Да, это странная история. Правильнее было бы не заговаривать о ней. Но, если сопоставить ее с тем, что мы здесь наблюдаем, многое станет понятным.
Он имеет в виду борьбу вокруг русского сержанта. Несколько недель назад, после долгих перипетий, борьба эта под сильнейшим нажимом сверху кончилась расстрелом. Сержанта обвинили в шпионаже. Военно-полевой суд вынес ему смертный приговор, и, как ни старались отменить его те самые лица, которые вынесли приговор, все было тщетно. Они уже ничего не могли поделать. Машина, видно, не обладала обратным ходом. Понт и Винфрид знают, что Бертин об этом думает, точно так же как думают об этом они, когда с тяжелым чувством, мучительно, даже со злобой вспоминают о споре, разгоревшемся вокруг Бьюшева.
«Гриша, Гриша! — говорит про себя обер-лейтенант Винфрид. — Видно, ты не совсем умер, если трое, словно воды в рот набрав, сидят здесь и думают, что им жаль тебя, что они любили тебя, непокорного русского человека…»
И он говорит, стараясь вернуть собеседников к сегодняшнему дню:
— А что будет, Бертин, если вы снимете наконец печать молчания с ваших достопочтенных уст? Тринадцать месяцев под Верденом — это далеко не сладко.
Фельдфебель Понт достал тем временем трубку, неодобрительно взглянул на нее, подул внутрь и наконец решился набить весьма сомнительным табаком, который штаб получал в изобилии.
— Вернемся опять-таки к вашему корнеплоду, — говорит Понт. — Скажите, что, по-вашему, существеннее в его поведении — то, что он расщепился, или что он вновь сросся, если, конечно, господин Метерлинк все это не выдумал?
Бертин искоса взглядывает на него поверх очков.
— И то, и другое, — говорит он, помолчав. — Русские назвали бы это, вероятно, диалектикой, чему нас, к сожалению, не учили на философских семинарах по Сократу и Платону. Не расщепляться и упорно пребывать цельным корнеплодом. Такое упорство к добру не приводит, примеры тому мы находим в соседних с нами подразделениях. Имеет ли все же смысл в некоторых случаях остаться цельным корнеплодом, чтобы явить пример, — об этом мне следовало бы спросить у красных, по ту сторону границы. Полагаю, что они ответили бы: надо, брат, выждать, пока время приспеет, пока оно создаст необходимые условия. Одиночкой идти на муки при всех обстоятельствах запрещается… У нас ни время, ни условия не благоприятствуют моему корнеплоду. Но то, что я натворил… Странно, что сегодня я сижу с вами здесь! — Он коротко рассмеялся. — В расщепленности, разумеется, тоже мало радости для нашего брата. В расщепленном состоянии бродить по жизни — к чему это приводит? Болтаешься по разным кафе, занимаешься пустой болтовней, прячешься от действительности, подменяя ее погоней за призраками, до одури споришь, блестящей лакировкой прикрывая свое расслабленное «я». По этому поводу наш друг Познанский мог бы привести превосходные цитаты из сборника византийских законов или из «Изречений отцов церкви», которыми набивают ребячьи головы в Мервинске, как в свое время нам вдалбливали Пифагорову теорему: «Всему свое время — сажать вишни и вишни есть; разъединяться и вновь воссоединяться».
Рука Лауренца Понта с зажженной спичкой застывает в воздухе, не дойдя до трубки, а Винфрид поднимает вверх вытянутый указательный палец, точно ученик-всезнайка.
— Что это вы вспомнили? Это же из Экклезиаста, молодой человек. Его премудрость я зубрил на уроках закона божия.
— Я тоже этим занимался. — Фельдфебель Понт выпускает первые струи дыма из своей трубки. — Мы, очевидно, еще упорнее вгрызались в Экклезиаста, чем вы на вашем древнееврейском.
Бертин переводит взгляд с одного на другого не то изумленно, не то одобрительно.
— Нас таким фаршем начиняли до отказа. Каждое воскресенье утром нас, еврейских детей, мучили этой древней премудростью по три-четыре часа, вместо того чтобы дать нам вдоволь побегать по полям и лесам с девчонками из женской гимназии. Что за прелестные силезские Сусанны были там! Значит, пророк Экклезиаст? — возвращается он к прежней теме. — И теперь корнеплод вновь срастается.
— Разрешите спросить, когда достопочтенная морковь осознала этот процесс?
— По зрелом размышлении, — задумчиво отвечает Бертин, — я пришел к выводу, что все началось с бороды.
Глава третья. Перемена декораций
— Мне представляется, что прошло по крайней мере лет десять, и вместе с тем кажется, будто это было вчера; тяжелый сон, приснившийся минувшей ночью, неверное мерцание между светом и тьмой. Никому и в голову не придет, какие беды можно навлечь на себя только потому, что отпускаешь бороду. Как-то, в Сербии, мы целый день торчали на шоссе. Но, может быть, я уже говорил об этом? Наш дорожно-строительный отряд был придан соединению тяжелой артиллерии стапятидесяти- и двухсотдвадцатимиллиметровых пушек. Она наголову разбила сербские дивизии, как удар железной рукавицей разбивает человеческое лицо. Горные дороги Сербии не приспособлены для таких чудовищ, под их колесами земля расступалась и поглощала дорожный настил. Мы шли следом за гаубицами и мортирами и без всяких строительных средств поддерживали в состоянии годности дороги от Семендриа до Ниша и через Киманово до Ускюба, необходимые для подвоза всего, что питает армию.
Точно стадо слонов, двигались наши автоколонны вслед за армией — они были как бы ее няньками. На свои квартиры мы приходили только ночевать. Еще до восхода солнца вылезали мы из-под одеял, а домой возвращались уже ночью. До смерти усталые, мы ощупью плелись по горной разбросанной деревушке, где стоял наш отряд, наскоро проглатывали чай и ужин и засыпали мертвым сном. Вместо фонарей у нас были огарки или фитили в жестяных банках, наподобие тех, что употреблялись иногда для запасного освещения вагонов. Все это было ужасно. А в течение дня мы порою часами стояли без дела на дорогах, расположенных часто в шести-семи километрах от наших квартир, и имели полную возможность поразмыслить, на кой черт мы, собственно, здесь находимся.
В ту пору я был еще убежден в нашей нибелунгской верности союзной Австро-Венгрии. Чета наследников австро-венгерского престола пала жертвой сербского национализма, следовательно, мы с полным основанием перекапывали сербскую землю. Лишь теперь я по-настоящему понимаю, что именно вколачивал в нас учитель истории и географии Фризак. Он учил нас, что путь на Константинополь и дальше, на Багдад, к нефтяным месторождениям Моссула, лежит по трассе Восточного экспресса, проходящего через Вену, Будапешт, Белград, Филипополь, Адрианополь, Константинополь.
Однажды мы стояли на квартире у крестьян, необычайно красивой молодой четы, говорившей по-немецки. У них был великолепный атлас, в котором я увидел карту этой трассы. Я не поручусь, что у нас в Германии можно найти в маленькой деревушке такие культурные ценности. Спустя некоторое время, в первые дни нового года, шестнадцатого января, нас выгрузили в Ягодине. До того, в ноябре и декабре, мы были на юге Венгрии, где вели себя так же варварски, как и всюду. Но лишь в Сербии мы развернулись по-настоящему. Когда тут было думать о бритье? Да и как попасть к цирюльникам, которых обычно помещали в первой роте, вблизи ротной канцелярии? Поймать их можно было только утром. Это обстоятельство, которое так легко было бы устранить, вызывало у нас досаду и раздражение. В нашем подразделении были берлинские рабочие, свыше ста гамбуржцев, немало крестьян и батраков из Пригница и Кюстрина. Нам хотелось сохранить опрятный вид.
Часто в глубине скалистых гор Сербии мы, вырыв огромные ямы в горных дорогах, стояли, опираясь на лопаты и ломы. Не хватало саперов, взрывчатых материалов, у нас не было ни шлака, ни щебня. Иной раз мы накапывали гравий из какого-нибудь высохшего русла реки и таскали его в своих плащ-палатках за много километров, чтобы забросать эти проклятые ямы. Иногда к ужасу крестьян и к собственной досаде мы срывали крыши с домов и мостили дорогу черепицей, которую первая же автомашина превращала в пыль. Мы были счастливы, когда нам поручали восстановить какой-нибудь мост. Солдаты раздобывали балки без труда и отлично плотничали. Так мы и обрастали бородами. У меня она выросла густая и черная, как вороново крыло.